Шрифт:
Бывает, впрочем, и так, что космос в целом воспринимается с гностической враждебностью. Поскольку царящий в нем фатум все же отторгает человека от этой вечности, подчиняя его диктату времени, нынешняя вселенная вообще подлежит отмене. В одной из утопий Тимофеева Поэт с помощью «мощного Гения» творит новый мир – «Мир, полный жизни и довольства, И без судьбы и без конца!» [435] В таком гностическом контексте знамением враждебного рока может выступать, как мы помним, даже солнце – «щит кровавый дня, Судьбой скругленный из огня» (П. Алексеев). У Глинки в стихотворении «В выси миры летят стремглав к мирам…» солнцу приписана роль хищника и разрушителя (не отличающая его от кометы, этого жупела любой апокалиптики), а весь космос предстает уже воплощением угрюмой, страшной бессмыслицы:
435
Поэты 1820–1830-х гг. Т. 2. С. 611.
Но столь радикальный акосмизм встречается довольно редко. Говоря о сложном, иногда амбивалентном образе неба у Лермонтова, И. Роднянская подчеркивает тем не менее, что «нравственный идеал поэта помещается “на небесах”, в “звездной” сфере вечных и нетленных ценностей, в царстве небесной гармонии, о которой, как сказано в знаменитом “Ангеле”, изначально помнит душа» [437] .
436
Поэты тютчевской плеяды. М., 1982. С. 195.
437
См. в статье «Мотивы»: Лермонтовская энциклопедия. С. 303.
Древнее представление о звездах как родине душ, конечно, тоже было знакомо русским романтикам. О нем рассказывала и «Радуга» в анонимной компиляции, посвященной древним религиям: Пифагор «учил, что чистый дух и тонкая его колесница, будучи рождены купно, не разлучимы, и возвращаются по смерти в ту звезду, откуда низошли» [438] . Ср. хотя бы «Ночь» Звалинского:
Не эти ли миры, висящие над нами,Отчизной вечною Творец назначил нам?Не в них ли встретимся с знакомыми душамиИ будем ждать суда или конца векам? [439]438
Разговор о богословии и баснословии древних // Радуга. 1833. Кн. 2. С. 103.
439
Комета. Альманах на 1830 год. М., 1830. С. 83.
У других авторов звезды, воплощающие память о небесной отчизне, ассоциировались одновременно и с покинутой земной родиной; ср. у бар. Розена: «В блеске памятных веселий, Оком девственных друзей На меня с небес смотрели Звезды родины моей! Долго память говорила О далекой стороне, И небесные светила отражалися во мне; Долго радостию ясной Сердцу светились они – Будто родины прекрасной Отдаленные огни!» [440]
Хотя вся эта астральная ностальгия плохо увязывалась с астральным фатализмом, романтики порой безотчетно смешивали обе мифологемы либо просто соединяли их в объеме одного и того же текста. Так поступил, например, Бернет. Склеив христианские представления с пифагоризмом, он объявил звезды загробным пристанищем душ, где они парадоксально избавятся от владычества Рока (конечно, воплощенного в тех же звездах): «Когда рассеется то ложное виденье, Что жизнью мы зовем; ударит смерти час, – Предчувствье есть в груди, в душе есть убежденье – Прекрасный новый мир в вас ожидает нас <…> Где нет сомнения, раскаянья, заботы, Где власти нет судеб, препятствий вечных мук <…> Там позабудем мы короткий срок мученья, Там оправдается пред нами Провиденье» [441] . Подразумеваемое противопоставление звездной родины жестокому року угадывается и в повести Е. Ган «Утбалла» (1838): героиня «обратила прощальный взор к звездам; они горели, сияли в вечной красе своей, и, ей казалось, приняли взор обреченной жертвы, маня ее в свою мирную обитель» [442] .
440
КБ. С. 42–43.
441
Бернет Е. Стихи. СПб., 1837. С. 2, 5–6.
442
Ган Е.А. Полн. собр. соч. С. 133.
Между тем к самой астрологии с ее техникой гороскопов русские романтики относились, как правило, прохладно, а иногда и крайне отрицательно. Любопытен здесь пример Кукольника. Солярную метафору из литургии он обратил против новгородских и московских «жидовствующих», в первую очередь против Схарии, таинственного основателя этой секты, возникшей в последней трети XV в. (эта личность вообще интриговала русских писателей). В своей сверхпатриотической драме «Князь Холмский» Кукольник изображает его не только сатанинским звездочетом-каббалистом, но одновременно и ярым врагом московского самодержавия. Схарии на время удалось приохотить к астрологии князя Холмского, честного, но наивного западника, выступавшего по его наущению против единения с Москвой. Тем не менее патриоты сумели разубедить князя, открыв ему глаза на еврейские козни. Победа православия и московской монархии над иудейской астрологией и псковско-новгородским сепаратизмом явно отсылает читателя к рождественскому тропарю, только Христос как «солнце правды» заменен «русским солнцем»-государем:
Князь, солнце русское, как Бог, едино!Смотри, недвижное оно над нами<…>А звезды падают, как лист осенний,Как вы, князья, пред солнышком московским [443] .Возможно, в мотиве падающих и побежденных звезд тут отозвался в придачу образ Люцифера, тоже воспринятый русской поэзией и, вероятно, сегодня памятный читателям по «Демону» Лермонтова: «Я видел брачное убранство Светил, знакомых мне давно… Они текли в венцах из злата; Но что же? прежнего собрата Не узнавало ни одно». У Теплякова от небесного мира одновременно представительствует не только масонско-астральный символ горней Премудрости: «Пусть Соломоновой премудрости звезда Блеснет душе моей в безоблачном эфире» («Одиночество»), – но и «отпадших звезд крамольный царь» («Два ангела») [444] . Напомним, что, согласно Апокалипсису, Сатана (Денница, т. е. Венера) в своем падении «увлек с неба третью часть звезд» (Откр 11: 4). В Апокалипсисе с неба падает и гибельная звезда «полынь» (Откр 9: 10–11), а другая упавшая звезда открывает «кладезь бездны» (9: 1–2).
443
Кукольник Н. Полн. собр. соч. Т. 2. СПб., 1852. С. 486.
444
Тепляков В. Г. Указ. соч. С. 178, 182.
С падшим ангелом или звездой в той или иной степени увязывался и довольно сложный сам по себе образ роковой кометы, после 1811 г. и в романтический период весьма распространенный в русской литературе. Коль скоро Рок в качестве разрушительной силы бросает вызов космической либо социальной гармонии, его аллегорией становится как раз комета – в частности, «беззаконная» пушкинская, отозвавшаяся, что давно подмечено, в «Демоне» Трилунного: «Во тьме, в которой нет рассвета, Как беззаконная комета, Блуждает он, мрачнее тьмы». Применительно к собственно космической теме данный образ маркируется именно тогда, когда романтизм трактует звездные пространства в положительном, «богословском» аспекте. При его разработке романтическая поэзия выказывает стабильную зависимость от духовных од XVIII в. или от «Размышлений» Ломоносова. См., к примеру, в зачине раннего (1818) стихотворения Ф. Глинки «Ночные беседы и мечты»: «Тоскою, в полночь, пробужденный, С моим я сердцем говорил О древнем здании вселенной, О дивных таинствах светил. Оно повсюду находило И вес, и меру, и число, И было ясно и тепло, Как под златым огнем кадило…» [445] Спустя много лет, уже в период позднего романтизма, Бернет воспевает звездные миры: «То не людской руки мгновенное творенье, Не тщетная мечта, условленный обман. По тайному пути, как в первый день рожденья, Плывете тихо вы, – там, в небе, – вечно там!»
445
Цит. по: Поэты тютчевской плеяды. С. 199. Ср., среди прочего, стихотворение Ознобишина «Утренний гимн» (1821) и уже упоминавшуюся у нас «Космогонию» (1829): Ознобишин Д.П. Стихотворения. Проза. Т. 1. С. 7–8; Т. 2. С. 195–197.
Чаще всего, однако, панегирики ночному небу были инспирированы у романтиков не отвлеченными соображениями, а живым космическим чувством. В некоторых текстах небеса, завораживающие созерцателя, противопоставляются жалкой суете социальной жизни – напомню хотя бы о тютчевских стихах «Кончен день, умолкли хоры…» или о том месте в 6-й главе «Мертвых душ», где ночное небо грозно смотрит на мишуру бала в помещичьем саду, подсвеченном искусственными огнями. Еще один пример – речи Поэта из «Картины» Трилунного (1830), оказавшие, кстати, бесспорное влияние на лермонтовскую «Родину» (ср. с ее текстом такие, например, строки: «Но я в отечестве моем Люблю не пышные столицы, Но в поле с жатвой золотом Крестьян убогие светлицы»). Герой Трилунного осуждает городскую суету с ее «хаосом модным», «Где часто ночь как день горит От фонарей и дымных плошек» [446] .
446
Поэты 1820–1830-х гг. Т. 2. С. 230–231.