Шрифт:
– В больницу меня не пустили. Я хотела пойти повидаться с ней, – сказала Эльфрида, и я про себя отметила, что она, по крайней мере, сказала это обычным, нормальным голосом, без нарочитой слезливости и елейного придыхания. – Что ж, на их месте я бы, наверное, поступила бы точно так же. Даже не представляю, как она выглядела. Наверное, вся в бинтах, как мумия. Во всяком случае, должна была быть в бинтах. Когда это все случилось, меня дома не было, я была в школе. Стало очень темно, учительница включила свет – в школе-то электричество уже было, – и нас домой не отпускали, пока не кончилась гроза. А потом тетя Лили – ну, в смысле, твоя бабушка – пришла меня встретить и увела к себе. И больше я свою мать уже не видела.
Я думала, она рассказала уже все, что намеревалась, но спустя мгновение она продолжила повеселевшим голосом, словно готовилась сказать что-то смешное:
– Я непрестанно плакала и кричала, что хочу к маме. Бесилась и скандалила, пока наконец не удалось меня заткнуть, и тогда твоя бабушка сказала: «Ты должна понять, что лучше тебе ее сейчас не видеть. Ты бы сама не захотела ее видеть, если бы знала, как она теперь выглядит. Тебе будет лучше, если ты запомнишь ее не такой».
– И ты знаешь, что я ответила? Как сейчас помню. Я сказала: Но ведь она, наверное, хочет меня увидеть! Это она хочет меня увидеть.
И тут она действительно рассмеялась, во всяком случае, издала некий фыркающий звук, еле слышный и, похоже, пренебрежительный.
– Я, должно быть, считала себя шибко важной персоной, представь! Это она хочет меня увидеть.
Эту часть истории мне раньше никто не рассказывал.
В ту же минуту, как я это услышала, что-то произошло. У меня в голове будто что-то щелкнуло, накрепко впечатав в мозг эти слова. Я толком не представляла себе, зачем они мне нужны. Но чувствовала от них какую-то встряску, какое-то облегчение, которое пришло прямо сразу, я словно задышала другим воздухом, доступным только мне одной.
Это она хочет меня увидеть.
Рассказ, который я написала, вставив в него и это, появился лишь через много лет, когда было уже совершенно не важно, от кого исходила его первоначальная идея.
А тогда я поблагодарила Эльфриду и сказала, что мне пора идти. Эльфрида пошла звать Билла, чтобы он со мной попрощался, но, вернувшись, сообщила, что он уснул.
– Проснется, будет на себе волосы рвать, – сказала она. – Ты ему очень понравилась.
Сняв фартук, она пошла меня провожать; мы спустились по внешней лестнице. От нижней ее площадки начиналась посыпанная гравием дорожка, ведущая к тротуару. Гравий хрустел под ногами, ее ноги в тонких домашних туфельках на нем подворачивались.
– Ой! Черт подери, – то и дело восклицала она и хваталась за мое плечо.
Вдруг спросила:
– А как твой папа?
– Да нормально.
– Он слишком много работает.
– Так ведь… приходится, – ответила я.
– Да я понимаю. А как мама?
– Мама практически так же.
Эльфрида на секунду повернулась в сторону магазинной витрины:
– Вот как ты думаешь, ну кто будет покупать такой хлам? Взгляни хотя бы только на эту корчажку для меда. В таких корчажках мы с твоим папой когда-то носили в школу завтраки.
– Да и я тоже, – сказала я.
– Да ну? – Она сжала мое плечо. – Ты вот что: будешь дома, передай своим, что я их не забываю, думаю о них. Хорошо?
На похоронах отца Эльфрида не появилась. Я терялась в догадках: уж не потому ли, что не хочет встречаться со мной? Насколько мне было известно, публично о своих обидах на меня она никогда не распространялась; никто ничего знать был не должен. Но отец знал. Однажды, приехав навестить его и узнав, что Эльфрида живет теперь неподалеку, в бабушкином доме, который в конце концов достался ей по наследству, я предложила сходить к ней в гости. Дело было в период моих метаний между двумя браками, когда, радуясь вновь обретенной свободе, я легко шла на контакт с кем захочется.
Но отец сказал:
– Знаешь, Эльфрида тут на нас слегка обидевшись.
Он тоже теперь называл ее Эльфридой. Интересно, с каких это пор?
Сперва я даже предположить была не способна, на что могла обидеться Эльфрида. Пришлось отцу напомнить мне о рассказе, вышедшем несколько лет назад, но я все равно не могла взять в толк, удивлялась и даже сердилась: да что она может иметь против того, что к ней по большому счету даже и вообще никак не относится!
– Он ведь и вовсе не про Эльфриду, – говорила я отцу. – Я же там все переиначила, я, когда писала, о ней вовсе даже и не думала. Это просто персонаж там такой. Дураку понятно.
Тем не менее в рассказе была и взорвавшаяся лампа, и мать, похороненная в бинтах, и стойкость обездоленного ребенка.
– Ну, я-то что ж… – сказал папа.
В общем и целом он был вполне доволен тем, что я стала писателем, но с оговорками, относящимися к тому, что можно назвать своеобразием моей личности. Взять хотя бы этот брак, который я разрушила по собственной (читай: необоснованной) прихоти, или взять то, как я во всем себя оправдываю – сам он, возможно, сказал бы «выкручиваюсь». Хотя нет, ничего он не сказал бы: в то время это было уже не его дело.