Шрифт:
Смотрим, мужик удит рыбу, но не с моста, а с берега; плеск и шум, поднятый вылезающим из воды Рейнджером, заставил его ругнуться. Он спросил, какого хрена мы не оставили чертову собаку дома. Майк продолжал шагать как ни в чем не бывало, будто мужик при виде нас только свистнул, а затем мы вошли под сень самого моста, где раньше я не бывала в жизни.
Настил моста сделался нам как бы крышей, сквозь щели между досками которой пробивались тонкие полоски солнца. Вот на мост с глухим громом въехала машина, на время заслонив собой солнечные проблески. Застыв, мы это явление пронаблюдали, стоя с задранными вверх головами. Пространство под мостом было местом особым, не просто одним из коротких отрезков реки. Когда машина проехала и сквозь щели снова засияло солнце, его отражения от воды пошли волнами света, какими-то даже пузырями света гулять по бетонным опорам. Майк крикнул, проверил эхо, я тоже крикнула, но тихонько: незнакомые мальчишки на берегу с другой стороны моста пугали меня даже больше каких-нибудь бродяг.
Я посещала деревенскую школу неподалеку от фермы. Численность учащихся там так упала, что был момент, когда весь класс состоял из меня одной. Но Майк с начала весны ходил в городскую школу, и эти мальчишки не были ему незнакомы. Он бы, вероятно, играл с ними, а не со мной, если бы его отец не был так предан идее брать его с собой на работу, чтобы попутно, хотя бы время от времени, за ним присматривать.
Затем, должно быть, произошел какой-то обмен приветствиями между этими городскими мальчишками и Майком.
Эй! Ты чего это здесь делаешь?
Ничего. А ты чего здесь делаешь?
Ничего. А кто это там с тобой?
Никто. Вот просто она.
Мя-мя-мя. Просто она.
Оказывается, у них там шла игра, в которую вовлечены были все. Все вплоть до девчонок включительно; девчонки группировались чуть выше по береговому откосу, плотно занятые своим делом, хотя вроде бы мы все уже вышли из того возраста, когда мальчишки и девчонки запросто играют вместе. Может быть, девчонки пришли из города вслед за мальчишками, притворяясь, будто гуляют сами по себе, или, может, мальчишки притащились за ними, замышляя против них какую-нибудь бяку, но каким-то образом возникла игра, в которой нужны оказались все, так что обычные препоны были сломлены. Игра была такой, что чем больше народу принимает участие, тем интереснее, поэтому в нее легко вошел и Майк и меня за собой втащил.
Играли в войнушку. Мальчишки разделились на две армии, которые воевали одна с другой, засев за грубо сделанными из сучьев баррикадами или прячась в грубой, режущейся траве либо в приречных лопухах и тростниках, которые были выше нашего роста. Основным оружием были слепленные из глины и земли шары размером с бейсбольный мяч. Неподалеку оказалось неплохое месторождение этой глины – кем-то вырытая серая яма, почти полностью скрытая в лопухах примерно на середине берегового откоса (возможно, это открытие и дало первоначальный толчок игре); здесь девчонки и трудились, готовили боеприпасы. Делалось это так: набираешь в горсть липкой глины, мнешь ее и лепишь твердый шар по размеру собственной жмени; в глине могут попадаться и камешки, а в качестве арматуры можно влепить туда травинки, листья, палочки, подобранные под ногами, но специально класть туда камни запрещалось, причем этих глиняных шаров должно было быть очень много, так как каждый годился только на один бросок. Потому что подобрать шар, которым ты промахнулся, снова придать ему правильную форму и снова бросить – нет, такой возможности не было.
Правила войнушки были просты. Если в тебя попал шар (официально шары назывались пушечными ядрами) и ударил в лицо, голову или туловище, то ты, получается, убит, надо падать. А если в руки или ноги, то все равно надо падать, но ты не убит, а только ранен. Тут опять в игру вступают девчонки: надо подползти и утащить раненого бойца к себе на утоптанную площадку, где расположен госпиталь. Там солдату на раны наложат целебные листья, и он должен лежать, пока не досчитает до ста. Досчитал – можешь возвращаться и биться снова. Убитым солдатам подниматься не полагалось до конца войны, а закончиться она должна была, когда у одной из сторон не останется живых бойцов.
Девчонки, как и мальчишки, были поделены на два лагеря, но поскольку девчонок было гораздо меньше, девчонка не могла служить оруженосицей и сестрой милосердия только для одного солдата. Приходилось вступать в отряды. У каждой девчонки был свой запас ядер, изготовленный для определенной группы солдат, а когда солдат из этой группы падал, он выкрикивал имя этой девчонки, звал ее, чтобы она поскорее его утащила и перевязала раны. Снаряды для Майка делала я, так что в случае чего Майку полагалось звать меня. Вокруг стоял страшный гам и крик, непрестанно кто-нибудь орал: «Ты убит, убит!» – причем этот крик бывал победным, а бывал возмущенным (возмущенным – потому что убитые, естественно, норовили правдами и неправдами пролезть обратно в строй); не умолкая, лаяла собака (другая, не Рейнджер), каким-то образом затесавшаяся в битву; и сквозь весь этот гвалт надо было ухитриться расслышать, когда боец выкрикнет твое имя. А уж когда такой крик действительно раздавался, тело как током продергивало, накатывала тревога и чувство фанатичной преданности. (Во всяком случае, так это было со мной, тем более что я, в отличие от других девчонок, обслуживала только одного воина.)
Кроме того, мне кажется, до этого я никогда в жизни не принимала участия в подобной групповой игре. А это же такая радость – быть частью большой и отчаянной затеи, играя к тому же роль помощницы и спасительницы солдата. Когда Майка ранили, он даже глаза не открывал, лежал обмякший и неподвижный, покуда я накладывала мокрые широкие листья на его лоб, шею и даже, задрав на нем рубашку, на бледный и податливый живот с этакой еще забавной и ранимой пуговкой пупка.
Не победил никто. Довольно долго продержавшись, игра как-то сама собой развалилась вследствие споров и массовых воскрешений. По дороге домой мы попытались отмыться от глины, плюхнувшись навзничь в речную воду. После этого наши шорты и рубашки, все такие же грязные, стали мокрыми; помню, как с нас капало.
Это уже близился вечер. Отец Майка готовился уезжать.
– Гос-споди боже ты мой, – сказал он.
У нас тогда подрабатывал один мужчина, которого отец нанимал помочь, когда надо было разделывать туши или набегала какая-нибудь другая дополнительная работа. На вид он был как пожилой мальчик, а еще, помню, дыхание у него было, как у астматика, с присвистом. Он любил схватить меня и щекотать, пока я не начну задыхаться. Никто этому не препятствовал. Матери это не нравилось, но отец велел не встревать: он же шутит.