Шрифт:
Груди у Фафочки выросли за одно лето. Белые и прекрасные, но тупоголовые, как у матери. Фафочка была в пионерлагере и каждый день ела манную кашу. Может, это от каши вдруг вырастают груди? У нее появился первый поклонник. Они всегда появляются там, где есть груди.
Жизнь пошла другая, а имя осталось прежним. Фафочка все еще была Папочкой – в шестнадцать лет. Родители подарили ей что-то памятное к совершеннолетию – то ли серьги, то ли часы. Не то. Первый поклонник накрыл ее сомкнутые губы мокрым поцелуем. Не так. Настоящий подарок вручила бабушка Нуца Церетели, как всегда. А почему не мать?
Дядя Серго с сыном на руках вынесли бабушку Нуцу к семейному столу. Позже они приделали колесики к бархатному креслу и выкатывали ее из спальни, как пушку. Нуца оглядела свою родню орлиным взором. Потому что свысока. “Фиджи, – сказала она Фафочке, – ты красавица!” И тут же, как в сказках, умерла Фафочка и родилась Фиджи.
Бабушка Нуца Церетели делала подарки мимоходом. А потом мимоездом. Благодаря ей все полукровки в семье приобщились к старинной княжеской фамилии. К ней и сама Нуца имела отношение по касательной. Месяца два она побыла замужем – как в гостях – за грузинским князем. Но его быстро расстреляли.
Шестнадцатилетняя вдова Нуца Церетели уселась в кресло и просидела без движения – по разным легендам – то ли день, то ли месяц. Потом она пропела бархатным, как кресло, голосом: “Не уезжай ты, мой голубчик, печально жить мне без тебя” – и отказалась ходить. Говорят, мужчины переносили ее с кресла на кровать на руках, и этих рук было много. Поэтому именно те армяне и русские, что стали вдруг грузинских кровей, родством с ней не кичились.
И вот “Фиджи”, несмотря на “ф”, все смогли произнести. Приезжала дальняя родня, растягивала раскладушки в центре комнаты, прятала грязные носки под матрац и говорила ей: “Фиджи, детка, вся деревня знает, что ты стала красавицей”. Хоть это была деревня без телевидения, где никто не слыхал о далеком острове.
Единственным человеком, кто не сдавался, была мать. Каждый раз во время ссор она щурила зеленые глаза и выбрасывала – как груди-бомбы – ее имя, нож в сердце. И только много позже, уже после смерти отца, когда стесняться стало некого, Фафочка нашла достойный ответ: “А ты убила бабушку Нуцу Церетели!”
Но Олико не убивала бабушку Нуцу. Она только всадила ее в бархатное кресло навсегда. И об этом в семье не говорили. Фафочка думала, что, когда ей исполнится шестнадцать лет, Олико и Нуца усадят ее на диванчик и вместе, перебивая друг друга, выдадут ей все семейные секреты. И самый главный из них – как это они выходили замуж, каждая в шестнадцать лет.
Но ей никто ничего не рассказывал. Олико не помнила или не хотела вспоминать. Как ей было шестнадцать и она бежала, задыхаясь, на вокзал в одном сарафанчике. И сердце ее билось не в груди, а в горле, а грудь была плоской, будто танк проехал. И ей казалось, что Нуца Церетели догонит ее на своих ногах-кеглях, остановит ее, не выпустит, и она бежала, как бежим мы во сне, изо всех сил. И ей не было стыдно, и ей не было больно – тогда. И она не думала о Нуце, которая валялась сейчас на полу, вся в слезах и маленьких какашках, а лишь о том, чтобы успеть.
И она только чуть растерялась, когда увидела, как много их на вокзале – одноногих. Так который Володя? А потом кто-то выкрикнул:
– Рамишвилс вин элодеба? (Рамишвили кто-нибудь встречает?) – и она шагнула вперед и сказала:
– Я!
Чьи-то руки подхватили ее – три железные ступеньки, вагон, тамбур. Володя.
Но разве все было так? Нуца Церетели почему-то поняла, куда Олико собирается. Эта сумка с вещами, трусики с кружевами, шелковая рубашка. Нет, не в Кутаиси к Надии. Нуца бросилась на дверь и зарыдала:
– Не уходи, умоляю тебя, голубчик мой! Я – мать твоя!
А Олико отодвинула ее рукой – или оттолкнула? – Нуца упала (она все время падала), и Олико прокричала ей:
– Какая ты мне мать, ты мне в жизни супа не сварила! – и побежала в чем была – в одном сарафанчике…
Володя в это время поставил один костыль на перрон. Он увидел, как к нему пошли люди в шинелях – наверное, встречать. Он поставил на землю второй костыль. Воздух. Воздух! Пахло детством. Люди в шинелях спросили его документы, сверили какие-то списки и повели в другой вагон. Он ничего не понимал. Он вертел головой и смотрел по сторонам. Запахи раздирали ему душу на части. Воздух родины пьянящий. Его подтолкнули по железным степенькам. Он увидел лица людей, с которыми только что приехал из-за границы. Лучше смерть. Он обернулся и сказал им, людям в шинелях:
– Дайте хоть с семьей встретиться!
И тогда кто-то выкрикнул:
– Рамишвилс вин элодеба? (Рамишвили кто-нибудь встречает?)
Зачем она бросилась к нему, вскочила в вагон? Он увидел ее – девочку в сарафанчике, и сердце сжалось. Обманула. Он хотел спустить ее на первой остановке. Но поезд не останавливали. Их гнали в ссылку, всех вернувшихся из плена не вовремя, всех опоздавших, всех задумавшихся. Он хотел спрыгнуть сам под железные колеса. Но на кого ж оставить эту девочку? Так они вцепились друг в друга, чтоб не упасть.