Шрифт:
Вдруг наша машина вильнула носом – влево-вправо – и съехала на обочину. Марк выдавил из себя: “Что-то меня очень развезло”, выскочил из машины, и его тут же вырвало на желтую траву. Я вылез и успел его поддержать, он падал. Его рвало нещадно, выворачивало наружу.
– Марк, – закричал я, – ты что, под кайфом? Мать твою! Ты чего наглотался? Как мы вернемся? Я не умею водить машину! Где мы? Мы в Канаде или в Америке? Где граница? Мать твою!
Счастье ты мое, да…
Я затащил Марка в машину и уложил на заднее сиденье. От него нельзя было добиться ни слова. Его состояние можно описать как “полубессознательное”, я тряс его, ругаясь на двух языках, он смотрел на меня бессмысленным взором, не узнавая. Я помню свой страх, свой ужас. Мы находились метрах в двухстах от границы, я видел канадские и американские флаги, что развевались на ветру.
“Полиция! Теперь я точно знаю, чего боится советский мужчина!” – сказала мне одна девушка в Болгарии, когда я отказался остаться у нее на ночь. Мы были на сборах перед соревнованиями по плаванию, и мне надо было явиться на базу до вечера, иначе тренер мог сообщить в полицию, и тогда, заграница, прощай навсегда!
Да, я боялся, что сейчас приедет полиция и нас спросят, в чем дело, почему мы остановились здесь, на обочине. Нас заберут. Надо было уехать как можно скорей, но я водил машину всего пару раз в жизни – как раз тот двухместный “запорожец” Павле, на заброшенном футбольном поле, чтоб никого не сбить. Я сел за руль, развернулся и поехал назад, домой, по той же гладкой дороге мимо выбритых желтых полей. Хорошо, что в американских машинах с автоматикой не надо бороться с коробкой скоростей. Я ехал медленно, прижавшись к обочине. Хоть плачь, хоть кричи! Чего же я тут глазел на поля, когда надо было запоминать дорогу!
Я думаю, что в те несколько дней, пока я не отходил от Марка, а он медленно приходил в себя, я повзрослел. Мне было почти двадцать три года, я уже видел смерть, но по-прежнему был ребенком. В Тбилиси жил на шее у мамочки, в Монреале сел на шею папочке, все “в порядке вещей”. Даже рисунки той поры – вот я смотрю на них сейчас – детские. Мне никогда не приходилось думать о ком-то больше, чем о себе самом, – вот в чем, наверное, секрет инфантильности.
Я думал о том, что сломанная судьба моего отца – конечно же, исключение. Как часто попадали иностранцы за железный занавес, за Берлинскую стену? Тем более если они были не из какой-нибудь “дружественной нам страны”, а из “лагеря политических врагов”? Скольким из них удалось обмануть бдительность КГБ и вступить в близкие отношения, полюбить, завести детей? Взгляд властей на “интернациональные” связи зависел от международной обстановки – после событий в Праге из Союза высылали даже семьи “дружественных” чехов! В двадцать четыре часа! И это все частные случаи, не претендующие на обобщение, на серьезные выводы в диссертациях “знатоков”. Но потом я думал о том, что пострадал не только мой отец – судьба Лили тоже могла сложиться совсем иначе, а я… Каким бы я был, если бы у меня с детства был отец?
И вот так, как круги по воде, расходились мои мысли вширь: моего деда расстреляли за то, что он пытался спасти свою жену; моя бабушка, хрупкая интеллигентная женщина, пять лет таскала бревна в лагере в поселке Комсомольске на реке Кундузде; их дети в это время росли как подкидыши, как “набичвари” по разным домам… Я пытался вспомнить хоть одну – одну! – знакомую семью, где бы не было пострадавших от “самого лучшего в мире строя”, и не мог! Во Второй мировой войне погибло двадцать миллионов человек, но и в репрессиях – те же двадцать миллионов советских граждан! Как это называется, когда нет непострадавших? Когда всех подряд?
…Марк все время спал, почти не просыпаясь. Иногда он бормотал во сне какие-то неразборчивые слова, пару раз смеялся чужим отрывистым смехом. Просыпаясь, пил воду большими глотками и опять засыпал. Не ел – раз я накормил его макаронами из картонной коробки “Крафт”, и его тут же вырвало, макароны лезли прямо из носа. Вообще у наркомана, который “перебрал”, лезет отовсюду, не стоит вдаваться в подробности.
Не знаю, какая погода стояла за окном, я не смотрел. Кто-то звонил по телефону, стучал в дверь, я никому не отвечал. Собака Баскервилей иногда неслась вниз на всех парах – наверное, за ней заходил Лоран, – а остальное время торчала у кровати Марка, как и я. Может быть, приходила и “мадам”, не знаю, я больше не думал о том, как встречусь с ней, что скажу. Я вообще ни о ком не думал, кроме как о своем отце.
Когда я уезжал из Тбилиси, очень многие завидовали мне. Там тоже, как и здесь, все решили, что я останусь в Канаде навсегда. Вдруг записывались в друзья те, кто раньше только кивал. Выпрашивали визу. “Мы, грузины…” Сколько людей было готово засохнуть на корню! Никому не завидуйте, засранцы!
На третий день Марк начал приходить в себя. Я поднялся в мансарду – не хотел, чтоб ему было неловко, может, он и не вспомнит, что было. Приоткрыл окно в потолке и наверху, на небе, увидел солн це, впервые за эти дни. Оно протянуло мне луч-руку, я пожал. Ну вот, мой отец когда-то подарил мне детство, а сейчас благодаря ему я становился взрослым.
Остаться? Я бросил мать в стране, где стреляют, а здесь мой отец убивал себя сам. Я не знал, что мне делать, кому из них помогать и как. Я думал выпросить совет у своих старичков, но наступил еврейский Новый год, и оказывается, в эти дни нельзя звонить по телефону. И как выговорить фразу: “Мой отец – наркоман”?
Эммочка прислала нам своего шофера – она приглашала на обед Марка с “гостем”, для нее я не был его сыном. Марк сказал, что мы обязательно должны пойти, “вряд ли на следующий год Берни будет с нами”.