Шрифт:
Я вспомнил, как на хорошей игре болельщики сидели даже на лестницах. Одни мужчины. Дым над головами. Если судья назначал пенальти в наши ворота, мы скандировали: “Судья – пе-де-раст!” Разбег. Удар. Го-о-ол!
Мери, дочка Васо, села со мной рядом. Очень близко, как будто мы не помещались на полупустой трибуне. Я не хотел пересаживаться, потому что не хотел ее обижать. Я все понимаю. Мери, как и мне, двадцать девять лет. И никакого секса. Никогда. Я опустил голову и смотрел на ее ноги, точнее на ступни. Меня всегда поражали ступни Мери. Как лыжи.
Я думал об опере. Я постоянно думал об опере. Я впервые пишу серьезную вещь. У меня есть несколько пьес для фортепиано и одна симфоническая поэма, которая сейчас мне уже не нравится. Я написал ее в двадцать лет, когда был влюблен в Жужуну. Жужуна была самой красивой девушкой на нашем курсе.
Потом она вышла замуж, и мне показалось, что я больше не полюблю никогда. Я выразил себя в музыке. Жужуна родила ребенка, пополнела и развелась. Я держу ее в объятиях почти каждую ночь, в гробовой тишине. Жужуна живет с родителями и сыном. Я накрываю ее крик, павлиний, подушкой, чтобы оргазм не вышвырнул в окно ее честь.
И я больше не пишу симфонических поэм.
Эстате иногда говорит со мной о Жужуне. Наверное, по просьбе Нанули. Он начинает так: “Я знаю, что ты любишь Ию, но ведь ее не вернешь”. Виноватое выражение появляется на его лице. Я знаю, как Эстате мучится из-за смерти Ии. Я говорю о Жужуне: “Старые любовницы – как дряхлые лошади. И ездить нельзя, и расстаться жалко!”
Никто не виноват в смерти Ии больше, чем я.
Футболисты нехотя бегали, а болельщики нехотя покрикивали. Кажется, мы забили мяч в свои ворота, я не заметил. Я думал о том, что действие в моей опере приближается к кульминации – в небесном кабинете появляется женщина небесной красоты.
Я должен описать тебя, Ия, но я не нахожу в себе сил.
Некоторые люди вдруг разбогатели – во время войны. Они проносились по улицам, грязным, на блестящих машинах. Оставляли всех в пыли. Они победили в битве за хлеб, вырвав у собратьев кусок хлеба. Они взлетели над бедностью, как чайки над морем. И на них смотрели с восхищением, как на розовых голубей.
Я видел их иногда на похоронах. Они приходили с охраной. Вручали родственникам покойного крупные суммы. Их лица светились добротой и счастьем. Удовлетворенностью обедом. Люди, убитые горем, возвращались к жизни. Вскакивали со своих мест в знак уважения. Были готовы извиниться за то, что покойник лежит.
Кто-то становился нуворишем, а кто-то умирал на берегу моря. А кто-то скатывался до нищеты.
Полицейский поймал на базаре вора, мальчишку. Он тащил его за руку к выходу, а пацан упирался. Продавцы хохотали у своих синюшных поросят. У своих неточных весов. А мальчишка упал на землю, задергал ногами, и у него горлом хлынула кровь.
Самый высокий в Грузии человек продал свой скелет медицинскому институту, а деньги пропил.
Мои соседи выносили кастрюльки на общий костер посреди двора и помешивали еду, выбегая на минуточку из хлебной очереди. Они обсуждали поездку в Турцию. До Турции можно было доехать за день. И накупить товару по дешевке. Эстате достал микроавтобус с шофером.
И они поехали.
Ничто не кольнуло меня в сердце. Я не провел никаких параллелей. Я забыл, что только что выписал в опере героя, который, вернувшись из Турции…
Худой историк поехал с толстой женой. Аннушка без маленькой Анны. Художник с восьмого этажа с другом, которого за глаза называли любовником. Васо с дочкой Мери. Несколько старых дев. И Эстате.
Нанули не поехала, потому что еще не вернулась из деревни. Полковник не поехал из принципа. Или, может, проспал с похмелья. А я дал Аннушке денег на колбасу и остался. Похорон было полно.
Уже ввели комендантский час, и патруль мог стрелять без предупреждения. Я сидел по вечерам дома, в темноте. Я нанес Жужуне дневной визит. Ее родители смотрели на меня, будто я только что свалился с балкона прямо на их глазах. Будто я не делаю этого почти каждую ночь.
Я хотел сказать Жужуне, что не люблю ее. Что мне лучше не приходить ни днем, ни ночью. Что я никогда не полюблю ее, ни-ко-гда! Что мне не вырвать Ию из сердца, потому что сердце мое захлебнется в крови.
Но я боялся смотреть в амбразуры, словно оттуда могут вылететь пули. Я пожаловался на патруль и на жару. На то, что вижу покойников почти каждый день. Я выпил чай без сахара и ушел. И не пристрелил дряхлую лошадь, нашу связь.
Когда Жужуна услышит мою оперу, она сама все поймет.
Я слонялся по городу и месил грязь. Женщины в цветастых юбках не подметали больше улиц метлами бабоягинскими. И общественные туалеты закрыли, потому что никто не хотел их убирать. Мужчины и собаки отмечались в темных подворотнях, а кто стеснялся – мучился.
Но по-прежнему существовала странная, ничем не объяснимая брезгливость людей, живущих в городе без воды. Никто не садился на скамейку на улице, не подстелив газеты. Люди собирали воду по каплям. Кипятили часами. И вываривали носовые платки. Очень стыдно было не иметь чистого носового платка.