Шрифт:
— Приходил этот криворотый из таможни. И начальничек пристани. Допрос учинили нашим.
— А что случилось? — Я подхожу к свету, смотрю на конверты. От Виктора и Топорика — Сашко.
— Да с пристани, вишь ли, унесли две клетушки с цыплятками. Может, знаешь, чья работенка?.. По четырнадцать штук в каждой!
— Понятия не имею! — Подозрение у меня сразу же падает на Баландина. — Наши все дома?
— Все. Недавно повечеряли и полегли спать. Правда, Баландин со своим дружком малость еще побарахлили. Все сокрушались: курятинки заморской не попробовали! Не они унесли клетушки!.. Но тоже дрыхнут. Да-а-а, — вздыхает Киселев. — Народец! Я бы этих гадов!.. — От возмущения он не знает, какую бы кару придумал ворам.
— Кто же мог все-таки унести? — вслух размышляю я.
Но Киселев не слышит меня, сам размышляет:
— Двадцать восемь заморских несушек — это, считай, целый капитал. И у меня были курята. Так, поверишь, — пятидесяти яиц не давали в год. А тут тебе двести али триста штук!
— Кто же все-таки мог утащить цыплят?.. Задача! — Я вхожу в барак. Подсаживаюсь к столу. Хорошо, что тихо, все спят. Рядом садится Киселев.
— Надоть думать, пристанские. Кому еще? Как унесешь при такой охране? Не иголка чай…
Но я уже не слушаю Киселева, читаю письмо от Виктора. Оно меня очень тревожит…
«Ты не знаешь, что творится с Ларисой? Она мне пишет какие-то странные письма. Кто там в Москве заморочил ей голову любовью»? Нашла время для любви, дура!..
Она пишет, что сделала для себя открытие: она красивая! За нею, видите ли, ухаживают! Она ведет светский образ жизни, шляется по театрам, кино, паркам, кафе! Ей уже предложили руку и сердце (вот болваны!) один молодой врач, один бывший нэпман, один студент, и у нее есть еще двадцать других поклонников! Как тебе все это нравится? Может — она уже целуется с кем?
Она пишет, что раздумала подавать на языки, хотя туда совсем нетрудно поступить, а подала в театральный, по совету своей тетушки — этой Марины Пржиемской!
Была в Баку девка как девка, а в Москве выкидывает фортели. Мечтает стать киноактрисой! Ей не дают покоя лавры американских «звезд»! Что делать с этой дурой — не знаю, немедленно напиши, дай телеграмму».
С минуту я сижу ошарашенный письмом. Ай да Лариса! Ничего не скажешь — выкинула номер. И откуда она взяла, что красавица, кто это вбил ей в глупую башку? Смех один — и только!
И тут же пробую сочинить телеграмму, чтобы с утра пораньше снести на почту. Пишу: «Надо выехать Москву заставить поступить на языки».
Не радует меня и письмо Топорика. Оно на трех страницах, очень подробное, но до смысла мне никак не дойти. Он волновался, наверное, когда писал, и меньше всего думал о смысле. А может быть, дело не в нем, а во мне? Уж очень я устал сегодня, голова гудит, и плечи болят, и так хочется спать! Сумасшедший же денек выдался!
Но в общем можно догадаться, о чем пишет Топорик. У него там какие-то нелады на шахте, кого-то он уличил в жульничестве, и вот теперь на него гонения.
Не раздеваясь, я ложусь поверх одеяла.
Эх, Топорик, Топорик! Что с тобой делать?
Да, рискованно было его одного отпускать в Донбасс, хотя там у него есть родственнички. Надо было или вместе с Виктором отправить его в Ленинград, или оставить в Баку. Докерили бы вместе!
Тут, видимо, я засыпаю.
Среди всяких снов — в который раз! — мне ночью снится «Бой на баррикаде». Но, в отличие от прошлых снов, сегодня я отчетливо вижу город, в котором нахожусь. Медленно я бреду по его широким улицам, мощенным удивительно гладким зеленоватым диабазом. «Хорошо бы таким камнем замостить улицы Баку, — думаю я, — а то арбы и дроги сильно грохочут по булыжнику. И пыли тогда было бы меньше при нашем бакинском норде». С интересом я поглядываю по сторонам: всюду — красивые дома с причудливыми островерхими крышами, утыканные башенками и флюгерами всех размеров, и магазины, магазины с громадными светящимися вывесками. Вывески как будто бы написаны по-немецки, но, когда я начинаю их читать по слогам, они звучат на каком-то другом, незнакомом мне языке.
Я миную площадь с высокой колонной, на макушке которой высится вздыбленный конь с всадником, и тут вижу улицы, веером расходящиеся во все стороны. По ним идут тысячные толпы с плакатами и транспарантами. Это забастовщики: докеры, шахтеры, металлисты.
Я оглядываюсь по сторонам, ищу полицейских, но нигде их не вижу.
«А, гады, — радуюсь я, — сдрейфили на этот раз? Испугались народного гнева?.. Да, такой демонстрации вам не приходилось видеть. Теперь — все! Теперь — народ возьмет власть в свои руки!»
И вдруг — смятение в передних рядах. На одних улицах народ шарахается в сторону, на других — начинает строить баррикады. Из разбитых витрин выволакивают мешки, ящики, бочки.
Я оборачиваюсь — и с ужасом вижу: со стороны площади, извергая пламя из пасти, несется сотня кровавых собак. Я пытаюсь кричать — и не могу. Я пытаюсь бежать — и не могу сдвинуться с места.
Самая большая кровавая собака бросается ко мне и с разлету хватает за руку выше локтя. Я чувствую, как ее зубы все глубже и глубже вонзаются в меня и доходят до кости.