Шрифт:
Он был так потрясен, что просил очередного и последнего пациента в тот день извинить его. Пациент согласился без сожаления. Когда он ушел, Зигмунд закрыл наружную дверь и стал просматривать досье, содержавшее данные о пациентах, приходивших с сексуальными воспоминаниями детства. Перечитывая записи, он ощущал такое сильное биение сердца, что в голову пришла мысль, как бы оно не взорвалось, подобно газовому баллону у некогда жившего здесь часовщика. В каждой записи имелись свидетельства о фантазии пациентов! Он вспомнил замечание доктора Бернгейма в Нанси: «Мы все – галлюцинирующие существа»; как мог он, Зигмунд Фрейд, знать, что склонность к галлюцинациям распространяется на прошлое вплоть до раннего детства и может действовать в зрелом возрасте? Человек с открытыми глазами должен был бы заметить нелепости, противоречия, непоследовательности. Почему он их не распознал?
Он ходил по комнате. Хорошо, причина заключалась в том, что он был ошеломлен открытием детской сексуальности и принял все свидетельства за чистую монету. Должна же быть правдивая основа такой универсальной увязки, как феномен «отец – ребенок»? Он перелистал имевшуюся под рукой литературу; нигде не упоминалось, что ребенок рождается с полным набором сексуальных инстинктов, что в иных заложено сексуальное чувство, тяга, инстинктивное влечение, которые начинают проявлять себя чуть ли не с момента рождения. Но хватит копаться в прошлом… Признавая революционную теорию существования детской сексуальности, надо ответить на вопрос: почему склонны извращать сексуальность пациенты? Почему ее проявления не закрепляются в подсознании точно и правдиво? Разве подсознание и цензор не способны улавливать различие между действительностью и фантазией? Почему пациент, а вслед за ним и врач ошибались относительно действительно происходившего? Нужно было разобраться и в другом. Фантазии небесцельны, психика использует их со смыслом. Но как? И что скрывается за детской сексуальностью, которую не приемлет и отвергает с отвращением человеческий разум?
Он оказался в лабиринте, где нужно следить за тем, куда поставить ногу. Тщательно обдумывая каждый шаг, он сумел пройти половину пути в лабиринте. Встал измученный. Вагнер–Яурег сказал правильно в своей деревенской манере: «Ты знаешь, что скажет австрийский крестьянин, когда уличит кого–то в явной ошибке? У тебя не застегнута ширинка».
Зигмунд отказался от ужина, сказав Марте, что ждет срочного вызова. Выглядел он рассеянным, но заверил ее, что все в порядке. Выражение ее лица говорило, что она вовсе не уверена в этом. Она просто сказала:
– Мы согреем ужин. Только не задерживайся.
Он бродил два часа по городским улицам, затем по полям в направлении Гринцинга. Это был тот же маршрут, по которому он шел пятнадцать лет назад, выйдя из кабинета профессора Брюкке, после того как узнал, что для него нет места в научном мире. У него все болело: голова, тело, как тогда. И тем не менее над всеми сожалениями и упреками в свой адрес, над агонией из–за незрелых заключений упорно всплывала перед мысленным взором сцена, постоянно возвращавшаяся к нему в грезах и в сновидениях. Он никогда не пытался подвергнуть ее анализу. Однажды, когда ему было семь лет, он вошел в спальню родителей, после того как они, должно быть, заснули. Дверь была плотно закрыта, но не заперта. Шагнув в темноту комнаты, он неясно увидел и услышал в постели родителей череду непонятных движений, необычайно взволновавших его. Его отец, почувствовав, что кто–то вошел, посмотрел через плечо, увидел стоящего мальчика и замер. Была и другая туманная сцена перед взором Зигмунда: иногда он видел себя мочившимся на пол сразу за дверью, иной раз имел смутное впечатление, будто побежал к постели, бросился в объятия матери и тут же помочился. У отца это вызвало отвращение, и он сказал:
– Дрянной мальчишка.
Мать отнесла его в детскую постель и утешила ласковыми словами. Но слова отца не выходили из головы. Не потому ли эта сцена возвращалась к нему так часто? Возможно, так, но с нею был связан другой элемент, с которым он никогда прежде не сталкивался. Почему он помочился в спальне родителей? До двух лет он мочился в своей кровати, и, когда отец бранил его по этому поводу, он отвечал: «Ничего, папа, обещаю тебе купить прекрасную новую кровать из красного дерева в Нейтитшейне». Но после двух лет его кровать всегда была сухой и чистой. Почему в семь лет он совершил столь возмутительный акт без явной необходимости, только потому, что был расстроен тем, что обнаружил нечто, происходящее в родительской постели?
Ответ пришел, как метеор, пролетающий по темному небу. Он ревновал к своему отцу! Он хотел положить конец тому, что происходило! Он выбрал самый драматический способ. Он хотел отвлечь внимание матери от отца и занять его место в ее привязанности. Освобождая мочевой пузырь, не симулировал ли он то, чем занимался его отец? Он как бы завершал акт любви, случайно увиденный им.
Чудовищно! Он любил мать и отца. У него никогда не было желания встать между ними, отдать тому или другому предпочтение. Для него отец был величайшим человеком в мире. Так почему же почти тридцать лет его преследует память, скрывая значение, но не теряя остроты?
Он радовался тому, что Вена еще не знает о совершенной им научной ошибке – о подмене фантазии реальностью в детской сексуальности. Он решил, что не заявит об этом публично, пока не установит, чем вызвана такая подмена. У него не было ни малейшего представления, когда это произойдет, но он нашел мужество прекратить самобичевание за то, что предполагал, будто достиг конца пути, тогда как прошел всего лишь половину. Он думал: «Если бы я не прошел путь до этой ошибки, тогда не было бы ни нужды, ни возможности завершить все путешествие».
7
Каким бы болезненным ни было понимание сути сцены в спальне родителей, его мысли все чаще возвращались к Амалии. Процесс свободной ассоциации возвращал его мысленно до, после и, к сожалению, во время консультаций больных к инциденту, имевшему место в канун его четырехлетия. С мальчишества этот инцидент появлялся и исчезал в его сознании, но Зигмунд гнал его от себя как случайный обрывок воспоминаний. Он видел себя стоящим перед какой–то громоздкой мебелью, то ли буфетом, то ли шкафом, и вопящим во все горло, в то время как его единокровный брат Филипп держал открытой дверцу буфета. В этот момент изящная и красивая Амалия вошла в комнату. Он иногда спрашивал себя: «Почему я плакал? Пытался ли закрыть или открыть дверцу мой брат? Какое отношение к сцене имел приход моей матери?»