Шрифт:
– Без мужиков-то и Ермил будет мил…
Еще три страшные жуткие ночи. Не привел Ермишка доктора:
– Сам помирает – в тифу лежит.
– Подежурь в доме!.. Некому помочь, – попросила Лада Ермишку.
– Почему же не помочь? Все в свое время поми-рать будем…
Теперь опять Ермишка как в лазарете или поезде, почитай, все время княгиню видит. Днем заходит, а на ночь остается в зальце, спит на диване и покою не знает: то работа, то мысли «о блаженстве с княгиней» одолевают. Ведь всю ночь тут она, под боком, да еще и не одета, как следует. Забудет, измаявшись около больной, что – Ермишка «какой ни на есть, а все-таки мужчина», да и не застегнет ночной кофточки. Вместе больную ворочают. Иной раз нечаянно то головой, то плечом в княжью грудь Ермишка упрется. Так и обожжет, – точно стакан водки в горло опрокинул. Даже в глазах помутнеет. А виду не подает. Зато, если лежит в зале, – все думает: «Ежели большевики придут, – моя будешь!» Со старухой тоже немало хлопот: не пьет, не ест, что дадут, в зал на пол выкидывает и запирается.
– Не подохла бы она? А между прочим, все это кстати: две подохнут, одна она останется… с малой девчонкой без понятия… Та не помешает…
Однажды Ермишка не вытерпел и спросил:
– А что-то про поручика Паромова ничего не слыхать?..
Вся вздрогнула, но ничего не ответила княгиня. Только в лице переменилась и стакан из рук выронила. Торжествующая злоба закрутилась в душе Ермишки, и так захотелось ему вдруг сказать: «Не дождешься – в расход его я вывел!..»
– Стеклышки надо подобрать, а то ночью босиком пойдете, ножку обрежете… Нога у вас нежная, кожа тонкая, господская, – кровью изойдете…
Собирал под ногами княгини осколки стекла, ползал около ботинок и, облокотясь ладонью о пол, сам порезался. Вероника ему перевязку накладывала, а он смотрел, как у ней грудь поднималась, и глазом заползал за оттопыренный край кофты.
– Для ради вас кровь свою пролил!.. И нисколько не жалею.
– Будет вам болтать глупости. Стойте смирно!
Три страшных последних ночи… Бушевала стихия, плакал ветер в кипарисах, грохотала железная крыша, точно искусственный гром в театре; как медленный маятник больших стенных часов, отбивала Лада своими стенаниями время своей недолгой уже жизни: «Ах, ах, ах, ах…», – и тянулась долгая загадочная ночь, черная, без огней и без звездочек.
Ничего больше не надо: началась последняя схватка жизни со смертью. Вероника это видела и от бессилия своего часто плакала, прячась от Лады в коридорчике, за дверью.
– Плачь, не плачь – все одно! – утешал Ермишка. – Время придет – все помрем своим порядком… И все это в книгах духовных наврано – про рай и про ад. Я так полагаю, что ничего не будет. Сдох, и кончено! Поминай, как звали! Господа да попы все нас застращивали, что на том свету отчет надо будет дать, а ничего этого нет… Ежели бы, например, Бог был – разя он допустил бы невинного человека убить?..
Тяжело умирала Лада.
С вечера начала метаться в постели, перекладывать голову на подушке с одной щеки на другую, разбрасывать руки и ноги, – точно искала в постели места, на котором можно было спастись от объятий смерти. Иногда она вскакивала, садилась и удивленно озирала комнату, то просила, то требовала чего-то, но понять ее было нельзя: это был уже язык смерти:
– Пусть он уйдет!
– Кто?
– Он, он…
– Надо уйти… Домой, домой хочу, – просилась и плакала жалобно.
– Надо одеваться…
Сорвала перевязку. По подушке заалели кровавые пятна. Вероника и Ермишка сдерживали ее порывы соскочить с постели. Лада боролась и вдруг ослабевала, падала и затихала. Лежала неподвижно, с полусомкнутыми глазами, со сцепленными, как у покойника на груди, руками, дышала тяжело и часто, точно обжигалась с каждым вздохом. Но проходило минут десять, и снова начиналась борьба: она кидалась, вскакивала, говорила с кем-то невидимым, собиралась куда-то бежать, напоминала помешанную или больную тифом… И так всю долгую мучительную ночь! Под утро изнемогла и смирилась. Борьба кончилась, смерть победила, огонек жизни стал быстро угасать… На одно мгновение точно пришла в сознание и прошептала: «Евочка кушала?», – что-то сказала про «Володечку» и попросила: – Дайте яблочко!
Евочкино яблочко лежало позабытое на столе, ярко-румяное, крымское, какие вешают на елках. Вероника подала ей яблочко. Она крепко схватила и зажала это яблочко в руке и успокоилась, замерла. Потом, точно от электрического удара, вся содрогнулась от головы до пят, и яблочко, выскочив из разжавшейся руки, выскользнуло и покатилось по полу, широко раскрытые глаза остановились, но рот все еще продолжал ритмически раскрываться, точно ловил воздух…
– Кончилась! – сказал Ермишка, заметя, что рот уже не раскрывается.
Вероника выбежала на балкон. Светало. Клубился туман над морем, из-за горизонта выползали на небо темносизые чудища. Злобно набрасывалось море на прибрежные скалы. Красный краешек восходящего солнца над горами казался зажженным на вершинах костром.
Вероника села на ступеньке лесенки и, прижавшись к стене, потихоньку заплакала. Точно умер последний и самый близкий человек на всей земле.
Вышел Ермишка, постоял позади, покручивая ус, и испугал, произнеся:
– Отсыреете, барышня! Туманно очень.