Кобрин Кирилл Рафаилович
Шрифт:
Из нас оно, прошлое, тоже сосет силы и радость, только уж совсем не потому, что мы или не мы, неважно, как немцы, совершили в прошлом страшные преступления. В России они не волнуют никого, преступления прошлого, чего там вспоминать былое, глаз вон, у нас другой адик. Выезд на мост Ватерлоо сопровождается столь сильными псевдопалладианскими архитектурными впечатлениями, что жужжание внутри черепной коробки невольно настраивается на лад классицистского трактата о морали, тыртыртыр, таким образом таким образом таким образом исходя из этого потому что имея в виду то что наш оппонент не обратил внимание на ввиду того что ввиду того что ввиду того что детали словесной лепнины оседают на слабой мысли не украшая, а затемняя зарисовывая забивая и без того слабую геометрию культурной чепухой, а правда ведь довольно проста и вот она. Ввиду того что мы мучимы призраком, отравлены фоном, как несчастный беглый гэбэшник Л. полонием, было бы логичным установить, каким именно, описать его, выявить историю, предысторию, механизм работы и что все это для нас и них значит. Все-таки не фон, а призрак, прости Л. Призрак. Назовем его «призраком устойчивого прошлого», у которого «устойчивое и известное наперед будущее». То есть те, кто жил тогда, при позднем совке, знали наперед свое будущее. И будущее это было хорошее. А потом это будущее не наступило, так как совок кончился со всем своим будущим. Итак, назовем этот призрак «образом будущего, которое не наступило». Оно было жалким и смешным, коммунизм тут ни при чем, мы про бытовое сознание, о том, что люди, скажем, в 1978 году думали, что знали наперед, а знали они немало: когда подойдет очередь на квартиру, когда и куда поедут в отпуск, что возьмут в магазине, а что достанут, сколько будут получать через пять лет, сколько через десять, сколько на пенсии, кто от профкома похоронит, а от местной многотиражки сочинит некролог. Ха-ха. Типа смешно, ну да. Только вот он и был, жил себе, поживал, «образ будущего», жалкий и мудацкий, истрепанный и перестиранный, как торчащий из батареи полиэтиленовый пакет, но был. Будущее, которое хоть немного, на пару позиций в очереди за квартиру, но лучше настоящего. И вот оно взяло и не наступило. Вообще. И не наступило не для тех, кто о нем думал и на него рассчитывал, эти-то либо уже умерли, на родине много пьют, много лечатся, как тут протянешь до семидесяти, скажем, пяти, либо они уже в таком пустынном чистилище постсоветской нищеты томятся, что не до бывшего будущего прошлого. Нет. Оно, приватное советское будущее, не наступило для тех, кто тогда и не жил толком, не нюхал маргариновых столовских котлет, не блевал «Агдамом», не сжимал в потном кулаке трехкопеечного трамвайного билета. Эти, нынешние, помнят о нем, что оно, будущее с его дружбой народов, радостным на троих и мультфильмами про ежика и нупогоди, было, а нынче нет. Бесприданники, лишенные наследства пакостные младшие дети мудрых пролетариев и интеллигентов (пейзан тож), они, мы болтаемся в жизни, как известно что известно где, и никакой тебе радости, знай восторгайся виски болоньезе под апатитские мадленки. Все одно изжога.
Солнце невысоко висело на западе, над Челси, и да, конечно, у советского человека было еще одно, помимо будущего. Запад, вестимо, «Запад». Если в хорошем будущем все привычно и предсказуемо, то здесь мечталось необычное, яркое, даже опасное, вроде смелых девушек и вкусных крепких напитков, напитки можно потреблять не закусывая, сидя ночью в компании оных девушек, на вилле под Болоньей. И вот, что же, «будущее» не наступило, а Запад, пусть виски льется рекой, оказался так себе, типа хорошим, красивым, отчасти даже безопасным, но. Будничный опыт – эмиграции и туризма, простого и научного. Да и чт'o там есть, чего нет теперь здесь… Вот он, Запад, под боком, на расстоянии одного клика озаренной внутренним светом компьютерной мышки, одного уверенного проезда пальца, справа налево, по айвсяческому экрану, да и вообще, выйди в супермаркет, и вот тебе Милан с Чикаго. К тому, кто не переехал на Запад, Запад сам переехал под бок. Будь здоров, школяр, не кашляй, ешь ананасы, суши глотай, праздник вечно продлится, банзай. Ничто эдакое не дразнит нынче, скука, скука, примем же ее поскорей в объятья, как советует веселый крепыш Р., зажмем Запад в кольце рук, сожрем всех его гуччных лобстеров с витаминами бета-ромео, спляшем под эми водкахаус, сгоняем в Байройт на «Властелина колец», столь любимого знаменитым Вустером и его соусом. За Воксхоллом угадывалась шпионская штаб-квартира, над ней призраком вставал неснятый новый Бонд. Призрак ходит по.
Призрак жужжит в мозгу пассажира семьдесят шестого автобуса, медленно передвигающегося по мосту Ватерлоо, dirty old river, жужжание его продолжает быть трактатообразным, описания и рассуждения, профили и ситуации, Де Куинси и его статья о судьбе одного татарского племени. Призрак дразнит, испытывает наше терпение, сосет наши силы, призрак несостоявшегося советского будущего, он ведь никуда не ушел, он шатается по пустырю нашего сознания, странным образом превратившись в прошлое, став ярким и сказочным, каким раньше был «Запад». Запад, на который я сейчас поглядываю из окна семьдесят шестого, обернулся прикладным эрзацем чуть лучшей, чем здесь и сейчас, русской жизни, то есть эрзацем бывшего советского будущего. Только для русского человека размещается он в двух-трех часах перелета от его «здесь». Тот же, для кого «здесь» и есть конечная точка перелета, лишен и этого. Отсюда и меланхолия моя.
«Меланхолия постсоветского человека, – по-тептелкински подумал я, пробираясь вниз по узкой автобусной лесенке, – имеет истоком сочетание довольно легкой достижимости (в ряде социальных случаев) желаемого и отсутствия понимания, зачем это нужно и к чему это должно привести. Его прошлое – фантазмически несостоявшееся советское будущее, а своего собственного будущего он – атомизированное существо с минимальной социальной и даже антропологической солидарностью – придумать не может». С тем я зашел в Hayward Gallery смотреть на исподнее розово-белого тела Pipilotti Rist. А из Хейворда – в Tate Modern на сакса Герхарда Рихтера, мучимого патентованным раскаянием в известно чём, от Гиммлера до Майнкоф. Хонтология сенсуальная и хонтология морально-политическая. Рист с ее нежными и жестокими шелестящими, плывущими видео, с дразнящей, дерзкой и нежной плотью, очень чувственная, но чувственность здесь недостижимая, ускользающая, розовый призрак чувственности. Погружённый в зебальдовщину Рихтер, немец перец колбаса, живопись поверх фото, дядя в вермахтовской форме на фоне стены, имеющей стать потом Берлинской, все оттенки серого, потом – все оттенки яркого, потом абстракции, наконец, нежный (если немецкое бывает нежным) фотореализм вперемежку с этими абстракциями. Замаринованный искусством, я отправился пешком на Чаринг-Кросс-роуд. Солнце садилось, толпы маммонитов растекались по Сити, гигантский огурец отражал закатный свет, меланхолия, вспомнил я, меланхолия и ее анатомия, натуральный Бертон, анатомия меланхолии, все о ней: виды, причины, симптомы, прогнозы и некоторые лекарства. Первое издание в 1621 году под псевдонимом. Про лекарства не знаю ничего, о причинах см. выше, а вот и немного прогнозов. Меланхолия постсоветского человека есть залог его проклятия, отъединенности, вечной депрессивности, главным же признаком последней сочтем вялотекущий кризис мотивации. Любое его начинание, любой порыв натыкается на страшное, унылое, пыльное «зачем?». Надчеловеческая телеология закрыта для него ввиду невозможности в его жизни «теологии» (пусть даже и идеологической), а «человеческое» навсегда отравлено вонью издохшего несостоявшегося будущего. Оттого он ни здесь, ни там, вечный жид-шатун безблагодатного нынешнего мира – если не сдастся, конечно, на благодушный свирепый консюмеризм.
«Но в этом же и его главная сила», – заключил и огляделся по сторонам. Занятый бесплодной риторикой, я прошагал уже до книжного магазина, где на третьем этаже и заховался от собственного книжного консюмеризма, в заведении, в котором безвредные интеллигенты накачивались кофеином в нежном сером свете своих макбуков. Я сидел за довольно большим некрашеным деревянным столом, рассчитанным на восемь человек. Нас почти столько и было. Справа расположилась элегантная пацанка с короткой стрижкой, цепкий взгляд медленно движется по компьютерному экрану, приталенный сиреневатый жакет в тонкую серо-желтую полоску. На хлястике красным вышито какое-то недлинное слово, не могу разобрать какое, не нарушая приличий. А нарушать их не хочется. Напротив две среднего возраста то ли португалки, то ли бразильянки, судя по всему, историки архитектуры или дизайна, что я определяю по книге, которую они обсуждают, – «Строительство собора Святого Павла». Одна из них – низенькая мулатка, другая – явно бывшая красавица с прекрасными длинными волосами, с тонким орлиным носом, с невероятно серьезными глазами. Лет ей примерно как мне, но южные женщины стареют быстро. Наискосок сидит актуальная красавица, юная турчанка, вся в черном, только из-под жакета выглядывает салатовая блузка, не забудем еще свеженакрашенные красные ноготки. Девушка проделывает странные манипуляции с двумя записными книжками, одним пособием по хореографии, стикерами, которые она зачем-то клеит на обложку пособия, двумя авторучками, одним айфоном и одной чашкой кофе. Впрочем, вот она поднялась, протиснулась мимо архитектурных критикесс и вышла. И мне давно пора.
Вольноопределяющиеся
На светло-сером, цвета этого города, постаменте – еще один небольшой постаментик, приступочка даже. Сверху она имеет каменные завихрения, то ли в виде стружки, мол, смерть-рубанок обстругивает наши жизни, то ли волн, несущихся по океану бытия, Бог знает, скорее волн все-таки, ведь на них покоится саркофаг. Композиция вся целиком похожа на карету, даже на старую артиллерийскую фуру с ядрами и порохом, из которой выпрягли лошадей. Что, в общем-то, верно – покойный был сущий порох, с его сатирическими памфлетами, романами, пиесами, с неистовой политической и общественной страстью, с его муниципальной службой, столь высоко оцененной потомками. Жил, писал, разорялся и богател, женился, заводил и терял детей, пока наконец астма плюс подагра плюс кто знает что еще не прикончили его здесь на сорок восьмом году жизни, в чужой стране, в чужом городе, куда он рванул в отчаянной попытке излечиться. Кто помнит его сейчас, лежащего в этой каменной колыбели смерти, которую несут каменные же волны; на пьедестале много латинских букв, более торжественных, нежели вот эти мои. Ну, студенты должны знать, конечно, профессора, в Вики есть статья, в Проекте Гутенберга – главный его роман, да еще пока жив курилка-крунер с именем героя этого главного романа. А вокруг зелень кладбища, где лежат его соотечественники, оказавшиеся здесь, на прекрасной чужбине; по крайней мере есть с кем поболтать ночами. Болтать покойный явно любил. Впрочем, марать бумагу он любил еще больше.
За несколько месяцев до смерти он написал: «Что касается домов, монастырей, церквей и проч., то они, будучи велики и построены из белого камня, выглядят изрядно красиво на расстоянии; но стоит подойти ближе и обнаружить недостаток любых видов украшения, тогда всякое представление о красоте сию же минуту развеивается. Пока я изучал панораму этого города, который столь непохож на все прочие, виденные мною, мне пришла в голову мысль, что если некоего человека внезапно перенести сюда из самой Пальмиры и больше не показывать видов иных городов, то сколь прекрасной будет для него древняя архитектура! и каковое опустошение и упадок искусств и наук он сочтет произошедшим за несколько эпох во всех остальных городах!»
Да, наверное, это последнее сохранившееся свидетельство о старом Лиссабоне, том, что уже через год после «Дневника путешествия в Лиссабон» Генри Филдинга, сочиненного в 1754-м (последняя запись примерно за четыре месяца до смерти автора), был разрушен страшным землетрясением. Мертвый Филдинг похоронен как бы сразу в двух каменных саркофагах – том, что несут волны пьедестала на английском кладбище, расположенном на севере тихого парка Эстрела, и в саркофаге из обломков самого города, столь невзлюбленного им. Филдинг – в гробу, гроб – на кладбище, кладбище – в парке, парк – на месте уничтоженного стихией города, уничтоженный город – часть города нынешнего.