Шрифт:
Террасы тянутся вдоль стен дома, шатаются и скрипят. Они служат прямым и самым оживленным продолжением комнат и квартир.
На террасах жарят на керосинках скумбрию, готовят икру из «синеньких», купают детей, ссорятся всем домом, стирают белье в пышной пене, гладят, а ночью даже спят «в холодке».
Мы вошли в такой двор. Он был пуст.
Немецкие бомбардировщики пикировали с гнусным воем. Где-то вблизи грохотали взрывы. По камням двора щелкали осколки зенитных снарядов.
Мы с Олешей стали под навесом верхней террасы, чтобы укрыться от осколков. Рядом с нами сидел на ящике и спал старый дворник с рваным противогазом на ремне. Он так и не проснулся, несмотря на грохот, вой, свист, щелканье железа о камни двора и пыль. Ее вдувало в подворотню целыми залпами.
Против нас мы увидели крыльцо с дверью в отдельную квартиру. К двери была привинчена медная дощечка с выгравированной надписью: «Зубной врачъ И. С. Вайнтраубъ».
Твердый знак после фамилии свидетельствовал, что Вайнтрауб живет здесь с незапамятных времен, еще до революции.
– Еще до революции, – заметил Олеша. – Это сейчас звучит для нас как «еще до рождества Христова» или «еще до всемирного потопа».
Рядом с крыльцом было венецианское окно с задернутыми занавесками. За ними висели черные листья фикуса.
Завыл самолет. Загремели, напластываясь железными обвалами, взрывы и залпы зениток.
Тогда мы увидели простое, ничем не примечательное зрелище, и я, между прочим, до сих пор не понимаю, почему мы с Олешей долго хохотали, вспоминая о нем.
Кто-то гневно раздернул занавески на окне, ударил ладонью в раму, и она с треском распахнулась. Створки окна отлетели к стене.
В окно высунулся старый небритый еврей в спущенных подтяжках и с газетой в руке. Он, должно быть, спал и прикрывал газетой лицо от мух. Взрывы и вой самолетов его разбудили.
Он высунулся в окно, уперся ладонями в подоконник, красными от раздражения, склеротическими глазами посмотрел на промахнувший низко над двором самолет, крикнул с негодованием: «Что?! Опьять!! Босяки!», яростно плюнул вслед самолету: «Тьфу!!», с треском захлопнул окно и рывком задернул занавески.
Тогда дворник, не просыпавшийся от взрывов, сразу проснулся и, покачав головой, сказал:
– Самый отчаянный мужчина на весь этот двор! Наполеон!
Налет окончился. Мы вышли на улицу. Уже темнело.
– Вот видите, – сказал Олеша, – я был прав. Вот она, старая, ни перед чем не сдающаяся Одесса!
Мы пошли в «Лондонскую гостиницу». Около Оперного театра лежала вырванная с корнями акация. Корни ее застряли на втором этаже, зацепившись за решетку балкона. Около подъезда стояла карета скорой помощи. С подоконника на втором этаже медленно капала на тротуар очень чистая кровь.
Над морем тянулся полосами дым. На Пересыпи не то что-то горело, не то всходила луна.
Фонари из «Трех толстяков» уцелели, и я обрадовался этому не меньше Олеши.
Я мог бы еще многое рассказать об Олеше, но мне трудно. Он умер недавно, и никак нельзя забыть его посмертное прекрасное лицо – лицо человека, спокойно задумавшегося перед нами, нельзя забыть маленькую красную розу в петлице его старенького пиджака, который я видел на нем много лет.
Таруса, 1961
Михаил Лоскутов
В тридцатых годах наши писатели вновь открыли давно открытую Среднюю Азию. Открыли ее вновь потому, что приход советской власти в кишлаки, оазисы и пустыни представлял собой удивительное и увлекательное явление.
Спекшийся от столетий быт стран Средней Азии дал глубокие трещины.
На руинах мечетей расцветают по весне робкие розовые цветы. Они маленькие, но цепкие и живучие. Новая жизнь так же цепко, как эти цветы, расцветала в выжженных тысячелетних странах и приобретала невиданные и передовые формы.
Писать об этом было трудно, но необходимо и заманчиво. Самые легкие на подъем и закаленные писатели двинулись в сыпучие пески Кара-Кумов, на Памир, к пышным оазисам Ферганы и синим от изразцов твердыням Самарканда. Среди этих писателей были Николай Тихонов, Владимир Луговской, Василий Казин, Николай Никитин, Михаил Лоскутов и многие другие.
В это время я и познакомился с Лоскутовым.
В тридцатых годах мы особенно много ездили по стране, зимой же, возвратившись в Москву, жили очень веселым содружеством. Чуть не каждый день мы собирались у писателя Фраермана. Как я жалею сейчас, что не записывал тогда, хотя бы коротко, множество великолепных рассказов, услышанных на этих собраниях, множество интересных споров и смелых литературных планов. Каждый из нас считал святой обязанностью читать всем остальным свои новые вещи.
Очевидно по примеру пушкинского «Арзамаса», Аркадий Гайдар прозвал эти встречи у Фраермана «Конотопами».