Семенова Мария
Шрифт:
Немного попозже, в одну из ночей, я проснулась неведомо отчего и сразу почувствовала, что лежу на лавке одна. Я метнула прочь одеяло и села, покрываясь жаркой испариной и судорожно разыскивая порты — успею ли с камня глупую снять где-нибудь на пустом морском берегу?.. И кто-то другой опять хватался за голову: не устерёгши Велету, с каким лицом встану перед вождём? Бежать, со всех ног бежать… домой, вослед побратиму… Но в приоткрытую дверь долетел шорох и всхлипывание, потом шёпот, и отлег-ло от души.
В горнице и за дверью было темно. Может, мне следовало закутаться с головой и снова уснуть. Но сердчишко ещё колотилось от пережитого ужаса, сна как не бывало, и я прислушалась поневоле. Потом пригляделась.
Я узнала Мстивоя, сидевшего на верхней ступенечке всхода. И Велету в одной длинной рубахе — светлое пятно у него на коленях. Он гладил её, как ребенка, по голове, пытаясь утешить, — безмерно любимое, доверчивое дитя, не приученное ждать вероломства, не привыкшее видеть вокруг ничего, кроме добра… Да. Если бы жила, как я, с постоянно вздыбленной шерстью, теперь ей было бы легче. Всю-то жизнь грозный брат держал её на ладони, берёг, как умел, для ставного мужа, хотел увидеть счастливую и сам тем счастьем утешиться, своё навек потеряв… Велета вновь всхлипнула:
— Непраздна ведь я… — и прижалась плотнее, вверяясь ему и, может быть, впервые страшась.
Что она была Яруну женой, я и так давно уже поняла. О прочем наверняка не догадывался и сам виноватый. Знай он, что оставляет непраздную, — никому не дал бы показать себе путь. А брат… как ещё сестрёнку похвалит?
…Жестокие пальцы, гладившие растрёпанную кудрявую голову, даже не дрогнули. Не остановились. Покуда он жив, ей за ним быть что за стеной. А сынка принесёт — и его вырастит, как своего.
Вот склонился над нею:
— Одно скажи… Если силой брал…
— Нет! Нет!.. — шёпотом вскричала Велета.
— Тихо ты, — сказал вождь. — Всех перебудишь. Они ещё долго шептались, но я ничего больше разобрать не могла. Наконец он взял её на руки, перенёс в нашу горницу и сам уложил. Задел моё плечо рукавом. Я собралась отодвинуться, но вовремя вспомнила, что вроде сплю, и осталась смирно лежать.
Потом Велета пригрелась подле меня, и Злая Берёза вновь зашумела над головой, а под утро причудилось, будто зимняя волчья шкура, раскинутая на сундуке, приподняла морду, насторожила уши, стала принюхиваться…
Куцый пропал вместе с Яруном, и больше мы его не видали.
БАСНЬ ПЯТАЯ. ПТИЦА ОГНЯ
Благо всякому, кто со светлой совестью опускает ложку в котёл: ем — своё! Сам посеял и вырастил, сам добыл, в море выловил, из лесу принёс. Не дарёное, никто по милости за стол не сажал. Я уж сказывала, старейшине Тре-Iтьяку была прямая корысть кормить чуть не сто прожорливых молодцов. Каждый череп, что скалил с забрала белые зубы, прятался раньше в крепкий шелом. Каждый принадлежал воину. И все эти воины могли бы в погожий денёк втащить свои корабли на берег возле сельца. Жаль — не видал дядька Ждан тех черепов. Ну да, может, братья поведали.
Всю зиму с весной я ела хлеб, которого не заслужила. Не пасши коров — пихала за щеку сыр. Не кормив поросёнка — резала сало. Совесть знала безлепие, но я её утешала: как только нас опояшут, вздымем на кораблях пёстрые паруса, пойдём измерять широкое Нево, доискивать новых даней для князя, себе — справы, чести — вождю… Кто не видел вражеской крови, не воин, полвоина, надо же испытать, на что мы годны. Да и лето шло к середине… Так я думала. В жизни выходило инако. Не мне, глупой, было отгадывать, что там на уме у вождя.
Корабли сползали с берега в воду, но далече не отбегали. Самое дальнее до реки Сувяр. Больше кружились в виду крепости, то на вёслах, то под парусами. Учение длилось. Вчерашние отроки, привыкшие к легким маленьким лодкам, возвращались побитые качкой, с опухшими намученными руками. Даже Блуд, служивший князю Вадиму, сознался мне как-то, что До сих пор не видал близко моря и настоящей морской лодьи. От весла у него трещали все кости, он очень боялся, не заболел бы снова живот, но вслух об этом не говорил. Он ходил на корабле воеводы, и тот жалел парня, заказывал ему впрягаться в полную силу. Однако Блуду хватало. Возвращаясь на берег, он стаскивал полинялую, прополосканную ветром рубашку и молча падал в траву, а я садилась верхом и пальцами мяла его от поясницы до плеч, как выучил Хаген.
Зубастые кмети смеялись над нами, глумливо просились в ученики, замышляли показывать ещё другие приёмы — на моей, понятно, спине. Бедный Блуд! Я и дома знала таких, что с трудом выкарабкивались из страшной болезни… но прежнее весёлое пламя в них никогда уже не воскресало. Я помнила троюродного брата Яруна. Мальчишку зло порвала рысь, раны кое-как зажили на молодом теле, но с тех пор он целыми днями молча сидел у огня или на солнышке… что-нибудь плёл из соломы или совсем ничего не делал, а когда звали есть, шёл медленно, по-стариковски… Гордый Блуд однажды даже сказал вождю: