Шрифт:
Вот дед встал перед образами, принаряженный, под горшок стриженный, жиденькие седые волосы смазаны репейным маслом. Начинает читать молитву, как умеет. За ним усердно крестятся все домочадцы. На всю избу слышно, как дед нараспев старательно выводит: «Седеймариця Верепазомок, лездак тенек…»10
И это продолжается до тех пор, пока не кончится молитва. Потом все чинно усаживаются за стол: сначала взрослые, потом дети.
Хозяйка дома, мать семейства, сидит на другом конце стола, ближе к печи. То и дело встает, чтобы опять наполнить чашки и плошки горячими щами и кашей. Носит, ставит, угощает: «Ешьте, ешьте, мои дорогие, я вам еще поднесу!» Сама успеет ложку поднять, и то хорошо. Зато домочадцы уминают за обе щеки. Ух, какие блины масляные! Возьмешь за горячие бока, окунешь в холодное кислое молоко или в сметану — и в рот! Вкусно! «Ну а пуре что не пробуете?» — заботливо спрашивает мать и ставит на край стола полный жбан. Пуре в нем так и пенится, клокочет. Первый ковш — хозяину, разумеется. Он выпьет, крякнет от удовольствия, вытрет бороду, подкрутит усы, улыбнется и скажет: «Кеме, вадря пуресь!»11 Смотришь, и другие потянули к нему руки, хорошо запить пуре жирную пищу, от которой отвык.
Справились с блинами и пирогами, с пуре рассчитались. Но из-за стола никто не спешит выходить, все ждут, когда встанет хозяин. Он всю ночь был в церкви, ходил ко всенощной, домой явился только на рассвете. Вместе с ним были сыновья с женами, дочери незамужние. Теперь после обильной трапезы всех в сон клонит. Отец милостиво разрешает отдохнуть. А потом опять надо идти в церковь — к обедне. Вот наконец хозяин встал, перекрестился и полез на печку спать. Домочадцы, кто помоложе, дружно высыпали на улицу.
Там тоже праздник: зеленеют луга, тропы просохли, поют скворцы, солнышко улыбается во весь рот.
Вдоль порядка стайками ребятня бегает — яйца собирают. Из дома в дом шумной гурьбой ходят, холщевые их сумки уже переполнены крашеными яйцами и пирогами.
Жизнь села в крепкий узел связана устоявшимися традициями. Через родовые правила и обычаи не перешагнешь. А в селе все до единого родные, все друг другу сватья-кумовья, сестры-братья, свояки-свояченицы, тести-тещи, тетушки-дядюшки — сродники близкие и дальние. Поди, не посчитайся с ними! И человек, вознамерившийся совершить что-либо, сразу ощущал себя малым ребенком, забредшим в прибрежные заросли Сережи, где густо переплелись ветви кустарников и деревьев. Нет дороги ни вперед, ни назад. Таковы сельские обычаи, опутавшие каждого сеськинца с рождения до самой смерти.
Кроме этого, свободу действий каждого сельчанина ограничивала и местная власть. Разгневаешь старосту Максима Москунина — беги от него без оглядки. Петр Симеонов, бургомистр, живым тебя слопает. Сотник Ефим Иванов, которого за глаза зовут Бородавкой, живо замахнется на тебя кнутом. Да и не только власть, но и простые сеськинцы, более или менее выбившиеся из нищеты, человеколюбием не отличались. Например, в характере сапожника Захара Кумакшева — презрение к людям. Он на всех посматривал, словно рост человека хотел укоротить. Да и злобы в нем было через край, только попадись к нему на язык… У кузнеца Филиппа Савельева зимой и снега не выпросишь. «Хлеб да соль, хозяин!» — скажет ему прохожий по простоте душевной. А он в ответ: «Ем да свой, а ты рядышком постой!»
Зато Кучаевы последний кусок от себя оторвут и отдадут. Казалось, открытые сердца. А глянешь поглубже, узнаешь их получше, — там, внутри, зависть живет, как зверек когтистый. А Зинаида Будулмаева, несмотря ни на что, только и мечтает чужого мужа заарканить. Да, разные сеськинцы, хотя и живут по одним законам и обычаям. Но не только характеры отличают их. Главное в другом…
Сеськино разделено на две половины: на Нижнем конце живут верующие во Христа, на Верхнем конце — те, кто по-прежнему верит в своего бога — Нишкепаза. Два порядка сельских, словно раздвоенная ива, хотя оба ствола растут от одного корня.
Христиане — в большинстве люди с достатком, дома у них крепкие. Два века живи, простоят, не сгниют. Дворы обнесены высокими дощатыми заборами, перед каждым из них растут березы или тополя. На Верхнем конце села жители богатством не отличались. Домишки и дворишки низенькие, крытые обветшалой соломой, вместо окошек — маленькие прорезанные отверстия, затянутые бычьими пузырями.
И тем не менее оба порядка справляли большие праздники совместно, как единая семья. Вот и сегодня весна звала за околицу, откуда начинались склоны горы Отяжки, покрытые свежей изумрудной травой. Простор вокруг и ширь неоглядная! Над головой небо бездонное! Тезэнь покш читнестэ мазый палясо-панарсо Сеськинась веленек лисни, весе киштезь-морсезь яксить, пултнить толбандят, алт катаить, нуримасо нурсить.12
Сегодня даже луга радостные, на них солнышко свое тепло не пожалело, щедро выплеснуло. И ни малейшего дуновения ветра. Издали на людей, собравшихся на лугу, молча глядел зеленеющий лес, заботливо прикрывая их собой от холодных ветров, так непостоянных в это время года. Вдруг да подует расшалившийся озорник и испортит праздник! А лес тут как тут — на страже.
Эхо разносило по округе песни, смех, крики. Под Отяжкой плясали и веселились девки и парни. А на притоптанной лужайке группа молодежи пристроилась катать яйца. Сколько крашеных яиц шерстяным мячиком выбьешь из ряда — все твои. Не заденешь ни одного, другой участник будет мячик бросать. И так до тех пор, пока все яйца на кону не окажутся выигранными.
Лаврентий Кучаев глядел, глядел и тоже потребовал мячик.
— Пустите, пустите старичка! — захохотали девчата и потеснились, пропуская деда Лаврентия в круг. — Может, он попадет хоть раз!
Потеха заключалась в том, что «мазил» иногда наказывали — заставляли бегать за шерстяным клубочком, который битой отбивали на другой край поляны.
Старик Лаврентий два яйца сбил: желтое и оранжевое. В это время его сын Виртян на качелях с ветерком раскачивался. Качели крепились на толстых надежных жердях. Сверху, на перекладине, привязаны вожжи, меж которыми лежала доска для сидения. Внуки Лаврентия, Семен и Помраз, за веревку раскачивали эту доску.