Шрифт:
Так сложилось, что позднее Петров женился на Марине Николаевне Ржевуской, троюродной сестре Марины Малич. После войны Петровы, по предложению Грицыных, поселились вместе с ними в опустевшей квартире Ювачевых (это позволило, так же как в 1925 и 1930 годах, избежать подселения посторонних людей). Таким образом, некая виртуальная (хотя и вполне житейская) связь с Хармсом сохранялась у Петрова и после смерти писателя.
Знакомство их состоялось еще в 1933 году, в трамвае. Петров провожал из гостей знакомую даму. Необычно для того времени одетый (в котелке) мужчина, вошедший в трамвай, поздоровался со спутницей Всеволода Николаевича и по-старомодному поцеловал ей руку. Это был Хармс. Пять лет спустя, осенью 1938-го, Петрова, который в юные годы бывал в доме Кузмина и Юркуна (мы цитировали выше его воспоминания о них), привела к Хармсу Ольга Гильдебрандт. Юрочки уже не было в живых – он был арестован во время Большого Террора и расстрелян в один день с Лившицем, Зоргенфреем и Стеничем.
Хармс в 1938 году выглядел так:
Дверь открыл высокий блондин в сером спортивном костюме: короткие брюки и толстые шерстяные чулки до колен…
С учтивой предупредительностью Хармс помогал нам снимать пальто. При этом он, как мне показалось, не то икал, не то хрюкал, как-то по-особенному втягивая воздух носом: них, них. Я несколько насторожился. Но всё обошлось, а потом я узнал, что похрюкивание составляет постоянную манеру Хармса, один из его нервных тиков, отчасти непроизвольных, а отчасти культивируемых нарочно. По ряду соображений Даниил Иванович считал полезным развивать в себе некоторые странности [360] .
360
Петров В. Даниил Хармс. С. 246.
Этих “соображений”, о которых деликатно пишет Петров, мы коснемся чуть ниже.
По свидетельству Петрова, у Хармса в это время “всегда собирались по субботам”. Что-то вроде салона? Но вряд ли это определение верно. В комнатке Хармса негде было даже рассадить многочисленных гостей, да и некого особенно было приглашать. Все же здесь регулярно бывали Липавские, Друскин, игравший на фисгармонии Баха, Введенский – в свои наезды в Ленинград, несколько последних оставшихся в окружении Хармса “естественных мыслителей”, редактор Детиздата и поэт-пародист (один из авторов “Парнаса дыбом”) Эстер Паперная, знавшая несколько тысяч песен на всех языках мира [361] . Хармс ценил песни Карла Бельмана – шведского поэта и композитора XVIII века (замечательные русские переводы этих песен принадлежат однофамильцу и почти сверстнику Всеволода Николаевича, Сергею Владимировичу Петрову, поэту, который мог соприкасаться с Хармсом в Ленинграде до своей ссылки в Сибирь в 1933 году). Петров вспоминал, что Хармс и сам пробовал сочинять музыку. Странно, что ничто не дошло до нас – при той тщательности, с которой Даниил Иванович сохранял даже незначительные бытовые записи. Продолжал Хармс общаться и с Евгением Эдуардовичем Сно (младший Сно в 1937 году, как многие чекисты, последовал за своими жертвами). Вместе со Сно Хармс бывал у его сестер Евгении и Натальи Эдуардовны; по свидетельству Н.К. Бойко, дочери Н.Э. Сно, Хармс демонстрировал хозяевам фокусы с шариками для пинг-понга.
361
“Английские и шотландские застольные, поморские, охотничьи, старые солдатские и рекрутские, портовые одесские, еврейские шуточные, сибирские женские, немецкие студенческие, хасидские” (Петров В. Даниил Хармс. С. 247).
Каким-то образом до этого кружка изолированных, “оставленных судьбою”, но по случайности “забытых” пока что на свободе и в родном городе интеллектуалов долетали вести из “большого мира”. В 1940 году художник А.М. Шадрин читал вслух, переводя с листа, рассказы недавно открытого европейцами гения по имени Франц Кафка. Хармсу (который в переводе, разумеется, не нуждался) Кафка не понравился: он не увидел в его прозе “юмора”.
Некоторые из постоянных гостей были запечатлены Хармсом на самодельном бумажном абажуре (“Все были нарисованы очень похоже им слегка – но только чуть-чуть – карикатурно. В изобразительном отношении рисунок отдаленно напоминал графику Вильгельма Буша” [362] ). Это, видимо, тот же абажур, который десятилетием раньше видел Александр Разумовский. Позднее он хранился у Кирилла Грицына, но, к сожалению, был утрачен. Племянник Хармса запомнил, что и на стенах, оклеенных розовой бумагой, были какие-то карикатуры, причем – не слишком пристойные. Но Петров о них ничего не пишет, не застал он и украшающих стены многозначительных надписей, которые вспоминают более ранние мемуаристы. В остальном комната выглядела гораздо обычнее, чем в прежние годы.
362
Там же. С. 240.
Только был приколот к стене кусочек клетчатой бумаги, вырванный из тетрадки, “Со списком людей, особенно уважаемых в этом доме” (из них я помню Баха, Гоголя, Глинку и Кнута Гамсуна), и висели на гвоздике серебряные карманные часы с приклеенной под ними надписью: “Эти часы имеют особое сверхлогическое значение”. Между окон стояла фисгармония, а на стенах я заметил отличный портрет Хармса, написанный Мансуровым, старинную литографию, изображающую усатого полковника времён Николая I, и беспредметную картину в духе Малевича, чёрную с красным, про которую Хармс говорил, что она выражает суть жизни. Эта картина была написана тоже Мансуровым…
При всей свободе и непринужденности, царивших в доме, мы, сами того не зная, испытывали – и не могли не испытывать – сильнейшее воздействие индивидуальности Даниила Ивановича… Мне думается сейчас, что все мы были, в каком-то смысле, “персонажами” Хармса. Он иронически наблюдал и как бы “сочинял” нас, и мы выстраивались по его воле в некую процессию, вроде той, что он изобразил на своем абажуре [363] .
363
Там же.
В каком-то смысле этот период – с осени 1938 года по начало лета 1941-го – был очередным, третьим по счету периодом “стабилизации” в жизни Хармса. Денег по-прежнему не хватало, но голода не было, угроза ареста и гибели отступила, существовал некий (пусть ставший чрезвычайно узким) круг друзей.
Петров был в этом кругу одним из самых молодых. Горячим поклонником обэриутов, продолжавшим (и очень талантливо продолжавшим) их линию в собственных стихах и прозе, был Павел Яковлевич Зальцман, одноклассник Петрова, писатель и художник (ученик Филонова). Но его любовь к творчеству Хармса была скорее “любовью издалека” (личное знакомство не перешло в дружбу) – и вполне односторонней.
Следующее поколение было для Даниила Ивановича уже внутренне чужим, хотя именно в Ленинграде в конце 1930-х годов существовал круг молодых авторов, с которым он, вероятно, мог бы найти общий язык. Это был Александр Ривин, талантливейший, ныне почти легендарный “пр'oклятый поэт” предвоенного Ленинграда, живший тем, что отлавливал кошек и сдавал их в институт Павлова для опытов; это был круг молодых поэтов и филологов – студентов ЛГУ (Мирон Левин, Николай Давыденков, Эрик Горлин, Игорь Дьяконов). Но Хармс ни с кем из них, насколько известно, не встречался. Ривин искал встречи с обэриутами, но добрался лишь до Заболоцкого, которому его стихи не понравились. Тем не менее он направил молодого поэта к Харджиеву. Общение Ривина с Харджиевым было, кажется, достаточно интенсивным – но свести “Алика дер мишигинера” (“Алика-сумасшедшего” – так Ривин себя называл) с Хармсом он так и не счел нужным. Жизнь Хармса и Ривина оборвалась почти одновременно: в последний раз Ривина видели в феврале 1942 года в Ленинграде.
Что касается старших, то все люди предыдущего поколения, с которыми Хармс находился в сколько-нибудь интенсивном творческом диалоге, постепенно ушли из его жизни: от Туфанова и Малевича до Житкова и Маршака. Однако в мае 1940 года происходит несколько неожиданное знакомство – Анна Ахматова. Ахматова, чьи вкусы были гораздо шире ее творческой практики, и прежде не без симпатии относилась к обэриутам; она ценила Олейникова, воспринимая его, впрочем, упрощенно, как юмориста (“Она думает, что это шутка, что так шутят” [364] , – замечала Лидия Гинзбург), и многое у Заболоцкого (“Ночной сад”, измененную строчку из которого она сделала эпиграфом к одному из стихотворений 1940 года; сам Заболоцкий скептическое отношение к поэзии Ахматовой сохранил до конца жизни). Интерес к Хармсу, наметившийся в 1933–1935 годах в литературных кругах, также не прошел мимо нее. В свою очередь, эстетическая эволюция бывших радикальных авангардистов Хармса и Введенского в конце 1930-х сделала Ахматову одним из наиболее приемлемых (или наименее неприемлемых) для них авторов предшествующего поколения. Введенский с большим интересом читал вышедший в 1940 году томик избранных стихотворений поэтессы.
364
Гинзбург Л.Я. Записные книжки, воспоминания, эссе. СПб., 2002. С. 315.