Шрифт:
А пан господь меж тем — больно уж тешило его столь щедрое каждение — все принюхивался, вдыхал приятный дух священной смолки и… вдруг презычно чихнул.
Сморщил нос и святой Петро.
— Жженые перья? — удивился господь бог.
— Жженые перья, — подтвердил и апостол Петро и тоже чихнул, аж слезы навернулись.
Оба они глядели вниз, на землю, но ничего толком разобрать не могли, затем что очки в семнадцатом веке были на небесах не столь уж привычной снастью, да и кто знает, решились бы в ту пору пан бог и его первый апостол нацепить на нос сию штуку, слишком досадную даже и для таких поизносившихся парубков, какими были уже и тогда господь со святым Петром.
Итак, очков у господа еще не было, а без них только и можно было разглядеть, что вокруг ладана затевается какой-то несусветный кавардак.
А кавардак и впрямь поднялся там немалый.
Демид Пампушка-Куча-Стародупский, пожирая несытым оком столб кадильного дыма, взлетал уже в уповании к самому богу (выше ведь начальства тогда не было), как вдруг снова узрел тех самых соколов, которые, дерзая стать меж ним и вседержителем, кружили высоко-высоко вдвоем, быстрыми взмахами крыл играя в небе и правя, видно, свою свадьбу.
Заделавшись меж козаками большим паном, Пампушка не терпел, чтоб ему кто перечил в каком бы то ни было деле, и то, что случилось затем, длилось один миг, не больше.
Снова схватив лук, что так и валялся рядом, Пампушка рванул тетиву, и взвилась и пропела стрела, и люди вскрикнули, охнули, а Михайлик снова кинулся к пану.
Но было поздно.
Демид Пампушка еще смолоду славился как из ряду вон стрелок, и его татарская стрелка сразила сокола, коего в те поры почитали в народе незамаем, воспевали в думах да песнях как священный образ вольной козацкой души.
Раздался стенящий крик смертной боли: «кгиак, кгиак!», а потом и второй, ниже и сильнее, голос отчаяния: «каяк, каяк!», и птица стала падать, да не одна, а две, две могучие птицы, разом поверженные на землю уж не единой ли стрелой меткого убийцы?
«Вот я какой молодец!» — подумал о себе Демид Пампушка-Стародупский.
А когда одна из птиц ударилась оземь, обозный склонился — поглядеть на нее, не заметив, что вторая птица, живехонькая, нависла над его головой.
И тут же пан Демид взвился от жестокой боли.
Только он коснулся своей жертвы, второй сокол, что падал камнем за подбитой подругою жизни, провожая ее в последнем смертном лёте, так сильно клюнул обозного в лысину, что пан обозный даже взвыл.
Но соображения не потерял.
Он с маху вырвал из рук у джуры тяжелую рушницу-кремневку, приложился и выстрелил в сокола.
Однако не попал.
Кто-то так сильно двинул пана Демида под локоть, что меткий стрелок на сей раз промазал.
От кощунственного выстрела — казалось, вся степь от него застонала — взмыло с гомоном столько всякой птицы, мирно живущей среди трав, что и день потемнел, солнца не стало за крыльями, да и чайки белой метелью взметнулись, и лебедин одинокий проплыл над всполошенной степью.
А за спиной у Пампушки нежданно прозвучал не так чтоб низкий — звончатый, певучий, однако мужественный голос, неистово-гневный зык неведомого козака:
— Ты что ж это натворил, сучьего сына стервец?
— Да как ты смеешь… — начал было пан обозный, но почему-то прикусил язык.
Пред ним вдруг возник невысокий, кругленький, крепко сбитый и легкий человечек — в голубом, без украс, запорожском жупане, с тяжелой золотой серьгой в мочке правого уха, вокруг которого завился предлинный оселедец, козацкая чуприна.
Блеснув серьгой и люто вскинув глаза на обозного, словно опалив его недобрым быстрым взглядом, запорожец склонился над убитою птицей.
Чуть не оборвав на себе штабельтас, Пампушка кинулся было к незнакомцу, чтоб рубануть его саблей сбоку, а то и сзади (паны начальники и сие тогда не почитали за грех), но к нему рванулись джуры и слуги Пампушкпны, чтоб заслонить козака своей грудью.
Однако не успели еще они достичь его, как меж паном обозным и пришлым козачиною, ощерив зубы, разом встал ретивый конь, коего козак держал на долгом поводу.
А когда пан Пампушка попытался того коня обойти, сзади сквозь сапог чьи-то зубы впились ему в лытку.
То был песик, — невесть откуда взялся он, — коротконогая собачка той породы, которую называли тогда ямниками либо даксами, а то, может, и таксами, как мы именуем их теперь.
А запорожец взял в руки еще живую птицу, сраженную стрелой, и жила уже та соколица своим последним дыханием.
То была сильная самка сапсана — с черными баками на шее, темными пятнами на серой груди, и сердце соколицы, отходя, досчитывало последние свои мгновения, которые судилось ей прожить в добрых руках козака.