Шрифт:
Ранним утром следующего дня я отправился к Матлахову двору.
Едва я подошел к воротам, как они, словно навстречу мне, распахнулись, и на сельскую улицу одна за другой вылетели две открытые легковые машины. Они свернули в сторону Воловца и помчались, взвихривая белесую дорожную пыль.
— Кто так рано? — спросил я, столкнувшись у самых ворот со стариком сторожем.
— Паны из города, — ответил старик, налегая плечом на створку ворот, — приехали чуть свет.
— А зачем приезжали, не знаете, диду?
— Не скажу, пане, только, чув, шумно было в доме.
Я пересек просторный двор, взошел на крыльцо, и, несмотря на то, что входная дверь была плотно прикрыта, из глубины дома донеслись до меня крики и брань. Я остановился в нерешительности: войти или подождать? Но крики и ругань не стихали, а, наоборот, становились все громче, и уже явственно слышен был голос Матлаха. Я толкнул дверь и, пройдя коридор, очутился в большой комнате, служившей конторой хозяину дома. Диковинное зрелище предстало перед моими глазами.
По комнате в своем кресле на колесах катался Матлах и выкрикивал ругательства. Мутные от ярости глаза его были навыкате и, казалось, ничего не видели. На полу валялись обломки палки.
— Не смогли! — кричал он уже совсем осипшим голосом. — Ай, ай, ай, какое дело провалили сами, своими руками!
— Что же можно было поделать, Петре? — пытался успокоить его незнакомый мне человек в полупальто, какие носили в селах зажиточные хозяева. Он сидел на краешке стула у самых дверей. Лицо у него было красное, а на лбу выступили капельки пота.
Но Матлах не давал говорить.
— Молчи! — ревел он, замахиваясь руками. — Тебе не старостой быть! Я бы тебя и кур щупать не подпустил! — и за этим последовало такое ругательство, какого мне еще и слышать никогда не приходилось.
Вдруг Матлах заметил меня.
— А, то вы, пане Белинец! — завопил он. — Рады?.. Ваш Горуля все!.. Горуля, Горуля!.. — и начал колотить руками по подлокотникам кресла с такой яростью, что казалось, кресло не выдержит и развалится под Матлахом.
— В чем дело, пане Матлах? — спросил я сухо.
Но Матлах не слышал. Он опять заметался в своем кресле по комнате, натыкаясь на стены и мебель.
Понимая, что Матлаху сейчас не до разговоров со мной, я повернулся и вышел. Нужно было оседлать лошадь и ехать смотреть клевер, высеянный невдалеке от того места, где строилась ферма.
На дворе меня окликнули. Я обернулся и увидел Семена Рущака. Он носил из амбара круги прессованных жмыхов и грузил их на подводу. Мы поздоровались.
— Что, был там? — спросил Семен, кивнув в сторону дома.
— Был.
— Не задохнулся он еще, Матлах? Второй час, как орет.
— Что произошло? — спросил я.
— А ты не знаешь?
— Нет. Ничего. Зашел — Матлах мечется, ругается. Там староста у него какой-то сидит, весь в поту.
— То медвяницкий староста, — пояснил Семен.
— Но при чем же здесь Медвяное?
— При том, — спокойно ответил Семен, — что там вчера все и случилось… Да, несладко им от того Медвяного!
По рассказам Горули, Куртинца, а затем и по признанию, сделанному самим Матлахом уже в наши дни суду, мне ясно рисуется теперь не только событие в Медвяном, о котором идет речь, но и то, что предшествовало этому событию.
Это было вскоре после того, как в Германии к власти пришел Гитлер.
В Чехословакии внешне все как будто оставалось таким, каким было и год и три назад, но с каждым днем яснее становились планы германского фашизма, все настойчивее звучали требования реакционных партий и их газет спасти страну от большевизма и поставить компартию вне закона; усилились гонения на коммунистов, подняла голову нацистская партия судетских немцев с ее вожаком Генлейном.
Однажды, когда Матлах находился в Ужгороде, у него в гостиничном номере собралось несколько человек. Были здесь журналист официальной правительственной газеты, приехавший из Праги, пан Поспишил; социал-демократический лидер в нашем крае Ревай; сам Августин Волошин, униатский священник и воинствующий глава украинских буржуазных националистов, человек с лисьим личиком и спрятанными за стекла очков колючими глазами, и, наконец, пан превелебный Новак, молчаливо сидевший в стороне, но внимательно прислушивающийся к тому, что говорили другие.
Вот история жизни и дел этого человека.
Старший наследник обширнейших лесных угодий и виноградных плантаций, Стефан Новак, носивший в молодости отцовскую фамилию Балог, был любимцем отца, человека с крутым нравом, жестокого и беспощадного.
Отец хотел сделать из старшего сына себе преемника, но Стефана, проучившегося до двадцатилетнего возраста в Будапеште, влекла к себе политическая карьера. Однако с отцом спорить было невозможно. Внешне Стефан смирился, стал вникать в дела, которые вел отец, но, нахватавшись в Будапеште либеральных веяний, считал, что отец ведет свои дела слишком грубо, старомодно, прямолинейно, а надо бы их вести гораздо тоньше, не раздражая до такой степени «малых сих», которых сам Стефан в глубине души ненавидел и презирал ничуть не менее, чем презирал и ненавидел их старый Балог.