Шрифт:
После смерти Арины в семье Журавиных пошло нестроение. Никифор не поспевал стряпать, всех обстирывать и скотину обихаживать. Серчал на Афоню. Заставлял жениться. Парняге шёл двадцать восьмой год, а он всё упирался. Гриша и совсем сделался молчуном. Отец и так, и эдак пытался его развеять, тот отмалчивался. Лежал, глядел в потолок. Тогда-то и подговорил он Афоню с Гераськой вытащить Гришу на вечёрки.
Первые разы они его чуть не силком одевали, везли на санках к Кондылихе.
Сажали на лавку в уголок. Он глядел, слушал. Скоро Гриша уже знал все нехитрые сердечные тайны своих ровесников. Переживал за брата. Светом в окошке сделалась для Афони Нюрашка Ивлева. Собой миленькая, личиком беленькая. Очи сокольи, брови собольи. Руса коса до шелкова пояса. Девка на язык вострая. Афоня к ней и подходить боялся, не то что свататься. Она в мясоед двум богатым женихам от ворот поворот дала. Грише она совсем не нравилась, а Афоня убивался. Туда, где Нюрашка, на крыльях летел. Вот и ныне. Одели они с Гераськой на Гришу ещё при Арине справленный полушубочек, шапку, валенки короткие. Посадили в кошёлку на санки и залились вдоль улицы. У бабки Кондылихи посреди горницы – ткацкий стан.
Четверо девок, наладив основу, челноками ткали ковёр. Другие сидели на лавках, сучили шерсть, вязали. Парни, человек пять, лузгали семечки прямо на пол, сталкивали друг друга с лавки. Афоня с Гераськой занесли Гришу в избу, посадили. Топилась печь, под потолком плавал дым, видно, недавно затопили. От дыхания шёл пар. С печи, как из норы, выглядывала бабка Кондылиха.
– О-о, Гриша пришёл, – обрадовались девки. – Будет, кому подпевать нам.
– А я? Я вам подпою! «Когда б имел златые горы», – во всё горло забазланил Гераська.
– Как у нашего козла шерсть вся вылезла со зла, – выкрикнула Нюрашка Ивлева. От хохота печка вместе с бабкой Кондылихой подпрыгнула, пуще задымила.
– Гляди, нисколь не вылезла. – Гераська сдёрнул шапку, тряхнул копной волос перед Нюрашкой. – Пошто брешешь?
Попытался обнять её. Смех, возня.
– Черти, тише, стан сломаете!
– Его и так разбирать время. К общей радости ткацкий стан прислонили к стене, освободив середину горницы. Становились парами, играли в ручеёк, в хлопушки, в жениха с невестою. Гриша ждал.
…Когда затевались игры, она, будто нечаянно, садилась рядом. С первого вечера он ловил на себе жалостливый взгляд серых ласковых глаз. Не сразу признал в этой статной девушке с чистым румяным лицом вакину дочь. Летом, босая, в линялом сарафанишке, с отцом пасла стадо. А тут нарядная, в полушалке. Сёмка, грузчик с пристани, за руку в круг её потянул, она вырвалась. Подбежала, села рядом. Раскраснелась, глаза смехом брызжут:
– Дурак, руку чуть не выдернул, – заправила растрепавшиеся волосы. – Скучно тебе, Гриш, с нами?
Он краснел, не знал, что ответить.
– А правда, ты тётке Поле зубами письмо написал?
– Было дело.
– Я руками-то не умею. Это какую память надо иметь все эти «буки»-«веди» в слова связывать… А ты, когда карандаш в рот берёшь, язык куда деваешь?
– Никуда, – глядел на неё, как зачарованный, каждую чёрточку, каждый лучик улыбки замечал.
– И не мешается он тебе?
– Не знай, не замечал…Воротясь домой, набрасывал на листе овал лица. Она будто напротив стола стояла, круглила в удивлении серые глаза: «Ух, ты…».
За масленицей с блинами и игрищами пришёл Великий пост – поджимай хвост. Вся православная Россия от государя императора до кабацкой пьяни и рвани просила друг у дружки прощения, строжела в еде и чувствах. Отец Василий в проповеди так прямо и провозгласил: «Поститесь, братья и сёстры, духом, а не брюхом!..». Покаянием, постом и молитвой высветлялось в душах божественное начало. С креста, с горних высей, простирал Христос изъязвлённые гвоздями ладони, раскрывая объятья всем страждущим.
Григорий сызмальства любил пост. Тишина и упокоение опускались на сердце. В пост и иконы писать было легко. Как пригодились ему сейчас те наброски лика, что он делал тогда, ещё до смерти Арины.
…В ту весну долго держались холода. А перед Пасхой разом отпустило. Солнце пекло, как лопатой снег согребало. И по ночам не морозило – била с крыш капель. Улица сделалась длинной, во всю деревню, лужиной. Вода аж в сани заливалась.
В Страстную субботу ночью взломало лёд на Самарке. На Пасху всё село на берег вывалилось. Мужики в орлянку играли. Взлетала над головами подброшенная монетка: орёл или решка? Кто не угадал, бил в огорчении шапкой оземь, рассчитывался. Бабы, нарядные, стояли поодаль кучками, лопотали наперебой, смеялись ядрёно. Парни с девками в лапту играли, кто побойчее – разувши. Тепла дождались. Солнце радугой играет, река блестит, крыги в ледовых заторах дыбятся.
Гришу Афоня на берег на тележке вывез. На землю ссадил, а сам с парнями залился. Гриша в обновах – картуз, рубашка и пиджак с иголочки. Крутил головой на стороны, глазами искал Дашу. А как подошла – не заметил.
В душегрейке, на плечах платок каёмчатый красный. Весёлая, ладная. Гриша ей чуть выше пояса. Остановилась шагах в трёх. Огляделась, нет ли рядом пенька, брёвешка какого, чтобы присесть – с ним сравняться. Подошла совсем близко, подол коленями сжала, присела на корточки. Яичко крашеное в карман ему положила. Зарумянилась.