Шрифт:
– Кыш, Гринька, – отец Василий поймал прыгавшего по голове бескрылого воробьишку, ссадил на пол. С год назад отнял он у кошки погрызенного птенца, выходил. Назвал Гринькой. За это время воробей так привык к нему, что даже при богослужении сидел на плече.
Пока отец Василий в раздумье стыл с поднятым пером, воробьишка скакнул с пола на лавку, с лавки на стол. Запрыгал по непросохшим строчкам, пятная крестиками бумагу.
– От наказанье, – осторожно подвинул локтем птаху. – Шельмец эдакий.
Намедни приходил Афанасий Журавин, тревожится.
Вторую неделю Григорий водой да хлебом с водицей питается. Ни с кем не разговаривает. Лицом сделался худой, тёмный, одни глаза остались. Парнишка, что с ним приехал, чуть свет возит его на коляске за околицу на восход солнца глядеть.
– Чую, зреет в его душе некий замысел, – сказал я тогда Афанасию. – С Божеской помощью одолеет Гриша сатанинское затмение».
А тут над тетрадью раздумался: какой такой может быть замысел, что и крёстному отцу сказать нельзя? Не собрался бы опять в цирк…
– Ну, ты, Гринь, и назола. Всю тетрадь истоптал, чисто конь, – отец Василий посадил воробьишку на ладонь.
Без крыл, а мошек ловишь, а Грише Господь людей дал в услужение. Сказывал парнишка этот, сам государь-император в больнице подушечку Грише поправлял…
Мучительная душевная работа, начавшаяся там, в Тифлисе, теперь занимала все мысли и чувства Григория. Никак ни шла из головы смерть Тернера. Жуткая картина его гибели вызывала в памяти икону с изображением пророка Даниила среди львов. Гривастые звери с благоговением взирают на святого. «И лев ходил за водой с ослом и не трогал его. Всякое дыхание славит Господа. И люди живут с братьями меньшими под сводами небесного храма на старинных иконах в любви и согласии, – размышлял он. – Этот храмовый мир любви противостоит хаосу и звериному разгулу страстей и пороков нашего космоса.
Божественное начало, красота храмового мира в каждой душе и в обществе – вот что спасёт от звериного безумия… Но как донести эту красоту до людей?..
Из этих размышлений и высветилось желание написать икону Георгия Победоносца. Мистический образ святого, «написанный» солнечными лучами на скале и облаке давал ответ на вопрос о смысле жизни, употреблении её на созидание, продвижении мира к соборному храмовому человечеству, собранному воедино духом любви и на брань с кровавым хаосом.
За неделю, не разгибаясь, с темна до темна, писал он икону Георгия Победоносца, взяв по памяти за образец образ святого, виденный им в Петербурге, в музее императора Александра III. Стёпка, глядя на свежие краски, изумлялся и кричал, что «шедевра получилась!..». Григорий же ходил, как в воду опущенный, делаясь от стёпкиных восторгов всё смур-нее. Выбрав момент, когда Стёпка вышел из дома, закусил в зубах кисть и широкими, до хруста шеи, мазками затёр изображение белилами. Стёпка вернулся, когда из-под белил торчали только копыта коня и пасть змея. Он так и сел на лавку:
– Ты что? Конь какой! На манеж вывести, публика бы ладоши отбила.
– То-то и оно, на манеж. – Возьми, замажь. Стёпка взял у него изо рта кисть, капли белил посыпались на пол.
– Зря! Всем коням конь!
– Картинка, Стёпа, вышла, а не икона святая. Не заладилось письмо и в другой, и в третий раз. Умом понимал, как надо писать. Ясно представлял образ святого Георгия на иконе, что видел в музее. Изобразил его безымянный иконописец со светлым ликом, истончёнными руками и ногами, и конь под ним белоснежный был, ровен и бесстрастен. Не в мышцах, не в ярости и страсти победы, в немощи являлась сила Победоносца, в духе Божественном, смирении и вере.
Под его же кистью святой Георгий выходил разудалым казаком на коне. Видя и понимая свои просчёты, Гриша торопился, переписывал, добавлял в члены коня и всадника аскезы, усмирял движение. Получалась будто из жести вырезанная фигурка. Свитый же кольцами дракон, огнедышащая пасть с клыками и кровавым глазом рождали страх за святого всадника.
– Не загрыз бы этот дракон Святого, – усомнился и Стёпка, толокшийся за спиной. – Нарисуй ему копьё с оглоблю, чтобы пузо наскрозь, тогда он точно сдохнет…
– Святой Георгий и конь его – это кара Божья, молния небесная, Стёпа, – толковал ему Григорий. – Они не сами по себе, они посланцы горнего мира на брань со змеем. Гад, которого Господь обрёк ползать по земле на персях, есть сборище всех страстей и душетленных пакостей. Он хочет растлить наши души, превратить жизнь в бессмыслицу, кровавый хаос, торжество зверя. Разумеешь?
– Вроде, – Стёпка в смятении обеими руками чесал затылок. – Когда говоришь, всё понятно, а к вечеру сливается.
– Вот ты бы на дракона если с копьём скакал, – не отступал Григорий. – У тебя бы страх, злость на лице выступали, а лик святого бесстрастен и конь его спокоен. Они – небесные гонцы Бога.
– Я бы с лошади сорвался.
– Да я же к примеру говорю, – горячился Григорий. – И краски сами радостные, пурпурный плащ на святом всаднике, белоснежный конь, луч копья возвещают победу и любовь.
– А как лучом змея заколешь? – Стёпка моргал круглыми преданными глазами. – Эдак ты без конца будешь перерисовывать. У двух кистей черенки уж переел. Губы опять потрескались. Не забыть на ночь жиром барсучьим смазать.
– Свет горний, радость красок, Стёпа, никак не уловлю. Выходит, во мне духа высокого нету.