Шрифт:
Желал бы я не быть Валерий Брюсов. Кажется, это желание исполнилось.
Ласточки летают под серым небом, сквозь редкие капли дождя. Им холодно и влажно, и город под ними внизу — весь туманный и серый. И вербная толпа, от которой они видят только головы, — тоже серая и невзрачная: «живет, колыхается…» Неужели — весна?..
7/20 апреля 1908. Москва.
Все же за эти полтора месяца во многом утерял я нити Твоей души и уж не знаю, как говорить с Тобой, что говорить Тебе. Произношу слова словно в темноту и сам удивляюсь, когда долго спустя, как запоздалое эхо, вдруг услышу ответ. А Ты? все ли еще явно представляешь меня, или и я для Тебя стал чем-то вроде призрака? И так скоро! так скоро!
Правду сказать, боюсь я нашей встречи, не уверен в ней…
8/21 апреля 1908. Москва.
…Ты пишешь, что выедешь, вероятно, из Неаполя 13/26, в день нашей Пасхи. Не рано ли, Ниночка? Проведи в Неаполе еще дня два-три, повторяю свой постоянный довод: когда-то в него соберешься вернуться! Тогда, считая на Рим дня два-три, да на отдых в Вене или в Варшаве день, Ты будешь в Москве в середине 20-х чисел, около 24, 25. Я к этому времени и буду ждать Тебя… Впрочем, как «ждать»: ведь Ты приедешь с мальчиком, и несколько Твоих дней в Москве еще будут для меня продолжением Твоего путешествия.
Это, вероятно, мое последнее письмо, которое дойдет до Тебя. Я напишу еще одно или два, но им, конечно, суждено будет затеряться, разыскивая Тебя на Твоих путях из Неаполя. Ты меня упрекаешь, что я Тебе пишу «деловые» письма и «записочки». Это несправедливо, Нина. Я пишу так, как с Тобой говорил бы: просто, без вычур и без лишних слов. Я давно отвык от пышных восклицаний, от той игры страшными выражениями, какая нас всех когда-то увлекала. Но зато каждое мое слово значит именно то, что оно значит, в нем нет преувеличения и нет ничего условного. Говорю, как чувствую, и слова мои — точный слепок с моей души. Поступаю, как говорю. И когда в конце письма я добавляю маленькое словечко «Твой», оно имеет тоже свой смысл, точный и несомненный.
В прошлом письме, посланном вчера, я Тебе писал, что «боюсь» нашей с Тобой встречи. В последнем Твоем письме, полученном мною сегодня, Ты мне пишешь, что «боишься» нашей встречи, встречи со мною. Странное, но не непонятное совпадение! Ах, Нинка, оба мы неправы. Не надо бояться. Давай и встретимся столь же просто, как я пишу свои письма. Чужими мы стать друг другу не можем, что бы ни свершилось с каждым из нас в жизни, и если нам покажется, что мы чужды один другому, не будем верить этому первому обманчивому впечатлению. Так? Дадим себе слово, что не поверим, потому что сознание должно быть правее, чем впечатление, потому что «прав упрямый Галилей», хотя каждое утро солнце и «восходит», потому что все же наши жизни вращаются вокруг солнца нашей Любви!
Твой всегда и навсегда…
Нина — Брюсову. 10/23 апреля 1908. Неаполь.
… Я, кажется, долго не писала тебе. Прости. Не знаешь тут, куда деваются дни. Сначала мне было очень хорошо в Неаполе. Только здесь Италия поцеловала точно в самое сердце. Чувствовала целую неделю приятную лень, безмятежность и непривычную мне легкость. Много красивых лиц, и море чудесное, и комнаты у нас веселые, светлые. Словом, было довольно хорошо. А вот со вчерашнего дня откуда-то изнутри набежали тучи, и с утра все томит, и не знаю, чего я хочу. Такое чувство — «ни жить, ни умереть». У меня здесь все время почти физически болит сердце. Не могу я не знать и не думать, что Италия только отдых перед какой-то окончательной погибелью. И уж никуда не уйдешь, и ни на что не надейся. Суй голову прямо в петлю. Ах, если бы больше воли и силы, осталась бы я совсем за границей… О тех формах жизни, которые ждут в Москве, без ужаса не думаю. Если вижу во сне, то просыпаюсь в томленьи и слезах. Я люблю тебя очень, очень, но устала испытывать боль. У меня нет в душе ни одного не уязвленного этой любовью места. Прости, прости эти слова. Это грешный ропот, но ведь и выносить можно только до предела, а я чувствую, что уже касаюсь его. Особенно почувствовала все это после тишины, после затона, в котором живу здесь. И мальчик, может быть, единственное существо при всех своих недочетах, с которым можно отдыхать. Но что такое отдых, если знаешь, что ничего не изменилось и не изменится. Ты думаешь, что у меня какое-то «новое лицо»… Нет, я все та же. Может быть, оно покажется «новым» только потому, что все черты стали острее и глубже. Я стала выносливее, несмотря на мой ропот, на бунты, и долго, долго не скажу «не могу». Мне кажется, что теперь я могла бы, например, сидеть в тюрьме, в самом простом значении этих слов. Не есть по нескольку дней, не спать, жить без тебя. И все это терпеливо, без битья об пол, без слез. Самое последнее должно совершаться в тишине; так я думаю после месяца или 6-й недель, в которые не смотрела тебе в глаза, не слышала твоего голоса…. Великий соблазн (который, конечно, не воплотится) только в одном — не вернуться бы… Убежать от своей Судьбы. Жизнь везде, пока есть возможность, что кто-то подойдет и скажет словом или выраженьем лица: «Я хочу любить тебя». У меня здесь являлись даже самые кощунственные (для меня) мысли — (после всего, что я видела, после картин и особенно одних помпейских фресок, их показывали в какой-то тайной комнате, притворив двери) — что же такое любовь? Чудо, идеал всех стремлений, или Великая Банальность. Прекрасна она или отвратительна в своей вечной и неизменной повторности. 18 веков тому назад были те же выраженья ее, как на современных «неприличных» открытках. И вообще «повторность» всей жизни, которую вдруг начинаешь подмечать с неумолимой ясностью, может или могла бы привести половину человеческого рода к повальному самоубийству. Если бы только немножко, немножко удлинить жизнь каждого в отдельности. Несколько дней у меня был такой строй мысли и чувств. Это ощущение, точно из тебя вытянули всю душу, и не осталось ничего — пустота. Но даже и в этом повторность. Думаю, что так чувствуют многие. А ты? Я наверно знаю, когда это с тобой бывает. Я опять прежняя. С моей неизменной прекрасной печалью, с единственной мечтой, которую не убьют никакие химеры. Пусть все это так, но мне в этом мире нужны только одни твои глаза, один ты, со всем в тебе, со всем, что мне и дорого и невыносимо. И я
«верна в неверном мире Своей восторженной мечте».Я знаю, что могла бы создать я из своей души. Ведь почти нет «не могу». Всё мы можем. И я могла бы уйти от тебя, жить в каком-нибудь Милане или Париже, встретить кого-то, потолстеть, поздороветь, обмануться еще раз какими-то красивыми глазами, отрезать половину своей души и, может быть, еще казаться не такой убитой и вечно несчастной. Но не хочу! Это жалко, это мелко! «Будем те же ковать жизнь», — сказал мне Б. Н. однажды в Петербурге, когда был такой же измученный, избитый и печальный, как я. Да, будем! Ах, сколько раз вспоминала я его здесь с самой горестной нежностью. Милый и прекрасный, — таким он останется всегда. Все вы мне пишете, чтобы я дольше не приезжала. Самые разнообразные люди… До смешного все одно. Должно быть, уж подло в Москве!.. Мне отсюда кажется, что в Москве люди друг друга едят. Как получу несколько таких пугающих писем, так и обрадуюсь на мальчика. Он все-таки тихий, красивый, на чудовищ вроде «мальчишек», не похож и окружает меня самой бескорыстной кроткой нежностью. Ты спрашиваешь, когда я вернусь? Вот мой предполагаемый план — отсюда, из Неаполя, в четверг на пасхе нашего 17-го апреля. В Риме дней 5–6. Из Рима до Вены. В Вене выспаться сутки и прямо домой. Буду, значит, между 25 и 28. Точного дня определить совсем не могу, это зависит от разных случайностей. Но думаю, что непременно между 25 и 28. Поезжай куда хочешь. Пожалуйста, не связывай своих желаний и решений. Очень мечтаю даже сейчас — уехать из Москвы куда-нибудь вскоре после приезда, хотя бы в Киевскую губернию в деревню к Шаховским, а потом летом с мальчиком в Финляндию. Я теперь к путешествиям привыкла. И те расстояния кажутся малыми до смешного. Летом в Москве ужасно. А планы мои (первый проблематичен) внешне осуществимы. Благодарю тебя за деньги…
Письмо мое, кажется, грустно. Но это я сегодняшнего дня и многих итальянских дней. Смотрю на Везувий и на море. Завтра поедем на Капри. Здесь в меня влюбился неаполитанский студент. Зовут его Уго, у него синие глаза. Но я уже его не увижу. Эту маленькую историю расскажу при свиданьи. Только душа у меня верная, верная тебе, и от этого я даже чувствую некоторую печаль, потому что у него глаза синие и лицо «милого из Норвегии»…
13/26 апреля 1908. Неаполь.
За что ты меня мучишь, зверочек?!
Вчера получила твои два письма — одно в ответ на мое из Рима. Они уж даже без обращенья! Тебе стало жалко для меня обычно ласковых слов… И говоришь, что ты «призрак», что я тебя забываю. Откуда ты видишь это? Я помню почти все свои письма, и римское помню, — везде я любила тебя, всегда писала об этом с нежностью, с таким чувством, точно не расставалась с тобой. Упрекнуть немного ты мог бы только за самое последнее, что получишь перед этим. Но ведь усталость, пустота, изнеможение души — сам ты знаешь. Может быть, об этом не нужно говорить? Может быть; потому что завтра почувствуешь себя по-иному, а тебя обвинят в качествах Б. Н.
– в изменчивости, неверности и многом другом. Я знаю эти твои состояния. Я вижу, чувствую, как ты устал, как ты пережил всё, всё, и, может быть, меня. «Нужна новая кровь в жилах, новое солнце…» Что же я сделаю! Что! Хочу только быть в твоей жизни во все ее минуты-ж последнего унынья, когда ты перестаешь как будто меня замечать, и в минуты радости, чтобы радоваться на тебя.