Шрифт:
Милый, ты знаешь, конечно, знаешь — ведь ты теперь — Единственный, и за тобой — только Б. Н.,если его не погубит окончательно жизнь и любовь. А дальше — «собачки из репы», «обозная сволочь»(выражения А. Белого. — И. Т.) (хорошо!), ученые дураки, юродивые, кликуши, которым даже и не понять, кем должен быть Ты для них и кто ты сейчас. Милый, любимый мой, только издали, оглядываясь в дни из моего временного заточения, я вижу тебя, не себя в тебе, а Тебя, на которого так часто я не умела, не умела смотреть…. Ах, огромное счастье даже боль от тебя, даже то томленье и обреченность, куда я падаю часто без сил. Это — ты, это твое, и благодарю за них тебя, и благодарю, что ты позволяешь мне жить в твоей жизни как бы то ни было. Не брани меня за изменчивость, за противоречивость в словах и обещаньях. В любви моей есть две главные правды, и всегда они будут смертельно бороться. И ты знаешь, — нет моей вины здесь, потому что вторая — это стихия непобедимая, владеющая душами от века. Зверочек мой, каждый день печалюсь, что не ты со мной. Здесь я была бы около тебя как самая внимательная ученица. Мимо многого проходишь скользя, потому что не знаешь. А мне уже теперь часто хочется не только чувствовать, но и знать. Дорогой Валерий, всей душой моей я близкая тебе. Только химеры могли разделять нас и слепить глаза таким страшным туманом. Во всем самом главном я с тобой всегда, и стремлюсь, и хочу быть достойной тебя. И если я меняюсь, то не рабски, я никогда не могла подчиняться через силу, — а добровольно, радостно, совсем сознательно. Весь этот год, несмотря на вторую, часто очень мучительную жизнь, я все ближе и ближе иду к тебе навстречу, учусь около тебя, подчиняю тебе самую лучшую часть моей души с радостью и кротостью. Мне осталось очень мало времени писать, сейчас позовут завтракать. Ах, это очень смешно! Мы живем в каком-то очень аристократическом пансионе — есть старая баронесса, потом жена посланника, потом девица, которая все рассказывает о каких-то графинях, потом дети с гувернантками, еще какие-то дамы из Москвы тоже, вероятно, с титулами и чинами. Я недавно всех их ужасно шокировала. Девица говорит мне через стол, что у меня, и… «это Ваш брат? у него тоже очень утомленный вид, и что нам должен быть целительным итальянский воздух». И опять — «это Ваш брат?» Случайно была пауза, и моя фраза «нет, не брат» с необыкновенной четкостью прозвучала в столовой. Кажется, все смутились, кроме меня, а всех больше девица, которая с перепугу уж совсем скандально лепетала: «простите», «простите». Помещают нас и кормят очень хорошо. В Венеции я совсем не могла есть в Сареdа Nero. Чувствую я себя немного лучше. Ложусь рано, вовсе не курю, ни одной папиросы. Я нарочно взяла только 100 штук, а когда они вышли, решила бросить. Не отравляюсь вероналом, и в голове появилась некоторая свежесть. Но суставы болят и скрипят на правой руке даже больше прежнего. В этом смысле поездка в Италию совершенно бесполезна. Вернувшись, придется или совсем встать «под знак смерти», или бороться с этой гидрой очень ожесточенно. Очень мне хочется к морю, но пока холодно и большей частью дожди. Мальчика море (на Андо) не пленило вовсе, и ему, должно быть, не очень захочется уезжать из Флоренции, но это мне все равно. Если ничего не случится и я проживу здесь еще две недели, то на остальные дни поеду к морю непременно. Вот, зверочек, — стараюсь говорить все о себе, ничего не скрываю, до пустяков. Люблю тебя очень. Просветленно и нежно. Вот заболеешь ты от такой усиленной работы… Не мучь себя до последних пределов. Знаешь, как это плохо может кончиться. Зверь мой дорогой, целую тебя крепко и нежно. Будь со мной, не забывай меня. Я живу только тобой. Не обижай женя…
Вот иллюстрация к словам о мальчике: я должна его сейчас вести в парикмахерскую, потому что он не умеет объяснить, как его нужно обстричь. Мне стыдно, и глупо это… Я не умею возиться с детьми!
19 марта/1 апреля 1908. Флоренция.
…Бог знает как быстро проходит время. Осмотрю (часть уже видела) все, что ты говоришь. Не для тебя, не только по твоему указанию, но и очень для себя. Италию художественную я люблю, и видеть ее так близко, воплощенную — минутами кажется чудом, сном. Пробудем здесь дней 10–11 еще. Проживу, если ничего не случится, весь положенный тобой срок. Но Италия для меня в интимном и личном очень суровая школа. Мальчик мой рядом со мной, но для меня почти что болонка, с которой часто надоедает играть. И так я одна, и у меня нет никаких наркозов, ни внутренних, ни даже внешних. От этого, правда, можно прийти в себя, поумнеть, набраться сил для перенесения будущих мук, но… как далеки от меня ощущения какого бы то ни было счастья, опьяненья им, забвенья… А хочется, хочется очень! Я устала, кажется, больше внутри, чем телом. Вот, милый, какая я сейчас. Ты же видишь меня хотя сколько-нибудь? И веришь? Я любила ложь, измены, опьяненье, а пришли ко мне — неизменность, верность, правда, четкость. Где мое милое, милое безумие? Разве мальчик — не подходящая кукла для каких угодно нарядов безумной мечты? Разве нельзя бы было эти вечера и ночи сделать самым странным праздником причудливого воображения? А я сижу и думаю о тебе. Вспоминаю прекрасные и страшные истории, молюсь в каких-то покинутых храмах и все смотрю, смотрю тебе в лицо, тебе в глаза. «И умер бедный раб у ног непобедимого Владыки»… Я хочу. Мне все равно. Вот когда в первый раз встала душа под знак любви и смерти. Я уж никого не буду ждать и никого не хочу искать.
Прости, Валерий, что говорю эти слова. Я не знаю, не вижу, как ты принимаешь их. Ты не велел писать о любви…
После Флоренции хотим ехать в Рим. Но там совсем нет комнат в отелях. Из нашего пансиона каждый день дамы посылают телеграммы, и все нет или ужасные цены. Может быть, это помешает, тем более, что скоро католическая Пасха и иностранцев наедет еще больше. Да я и не очень опечалюсь. Меня утомили города. Страшно хочется к морю… Скучаю по тебе… Очень… Устала тоже очень, а жизнь ко мне стала так сурова и строга. Не сердись. Я больше не буду «пищать»… Это «так».
Брюсов — Петровской. 21 марта/3 апреля 1908. Москва.
.. Вот скоро три недели, как Тебя нет со мной, и я уже не вздрагиваю невольно, когда раздается звонок телефона, потому что уже знаю, что это не Ты. Твоих ласковых писем из Италии все же мне недостаточно, чтобы ясно представить себе Твою жизнь, — и я только догадываюсь смутно о Твоих мыслях, чувствах, переживаниях. Вот настоящая пропасть разделила нас, большая, чем во дни, когда я был в Швеции, — большая, потому что тогда я знал наизусть, что Ты думаешь, чего Ты хочешь, и это сознание сближало меня с Тобой беспредельно. А сейчас в жизни словно затихает Твое присутствие, как затихают удаляющиеся шаги… Это не значит, что я Тебя забываю, или что Ты не хочешь меня. Напротив, сейчас Ты мне, может быть, много дороже, чем в иные дни наших встреч. Но я чувствую, как отмирают все те связи, которые особенно тесно связывали нас в последние дни, нити, тянувшиеся изо дня в день, из часа в час… И это значит, что встретимся мы «освобожденными» или «свободными», встретимся только душой объединенные, как если бы мы знали друг друга лишь по слухам, лишь по книгам. Так, по крайней мере, мне кажется, и я даже радуюсь этой новой фазе нашей жизни. И слушаю без страха, как затихают удаляющиеся шаги…
А может быть, все это, что я написал, и неправда, Нина! Может быть, все это лишь мимолетная тень, прошедшая по душе, под влиянием усталости, тоски и отсутствия Твоих писем (сегодня третий день, что их нет). Я, право, так устал, что уже теряю обычную отчетливость и сознательность своих чувств. Может быть, напротив, едва мы встретимся вновь, как все это былое оживет в один миг и оплетет нас, как ползучими лианами, так тесно и крепко, что разорвать объятий нам уже нельзя будет. Может быть…
А пока, Нинка, все же у меня грустные мысли о Тебе и о Твоей жизни. Закрываю глаза, закрываю мечты: не хочу себе представить Тебя там, так…
Нина — Брюсову. 23 марта/5 апреля 1908. Флоренция.
…За эти дни я пыталась писать тебе три раза. У меня лежат три законченных письма, но послать не решилась ни одного, — такие они вышли печальные. Я плохо себя чувствую. У меня опять жестокие сердцебиения, бессонница и кошмары. Живу правильно до отвращения, но, видно, это мало помогает или я очень устала от музеев, галерей, видов улиц и всяких непривычных для меня усиленных внешних движений. Не знаю отчего, но чувствую себя плохо и печалюсь каждый день. В моем одиночестве заговорили мне такие голоса, что и рассказывать не нужно.
Только не думай, — это не прежнее. Безнадежность приходит разными путями. Но не надо о печали.
Из Флоренции думаем уехать в четверг. Осмотрела много, насколько позволяли силы, была везде, где ты говорил, и много еще. Италия мне не нравится. Кажется очень чужой. Едва ли буду вспоминать ее нежно. А может быть, это еще оттого, что здесь я без тебя и надо всем упал для меня скучно-серый томительный сумрак. А может быть, еще — Италия только для здоровых, для светлых духом, для ликующих и счастливых…. Я понимаю, как и за что можно любить ее. Понимаю, но хочется спрятаться в темный угол от солнца, от цветов и всяческой здоровой красоты. Везде думала о тебе. Смотрела на самые прекрасные картины и тут же всегда тебе в глаза. Да, теперь навсегда… Ах, я хочу умереть в июне, чтобы смерть Ренаты списал ты с меня, чтобы быть моделью для последней прекрасной главы… Ну, не сердись! Я не буду, не буду печалить тебя. В четверг уезжаем на два дня в Сиену. Во Флоренции под конец что-то запечалились оба, и хочется переменить место. Из Сиены к морю. «За отдыхом»… Вероятно, в Виареджио или Специю. Не решили. Завтра посоветуюсь с моей хозяйкой, она все хорошо знает, живет в Италии 35 лет… Два дня уже дождь. Под окнами совсем расцвели какие-то два дерева. Но цветы кажутся мертвыми, точно фарфоровые. Вообще здесь вся зелень не живая. Провожу грустные вечера. Мальчик такой же бессильный и утомленный, как я. «Два трупа встретились в могиле», — нередко вспоминаю эту строчку. Мысли у меня стали ясные и очень печальные. А ясность снежная, холодная, безжалостная. Вижу много страшных снов, всё в тонах Эдгара По, и просыпаюсь в слезах и страхе. Ночью ставни закрыты плотно, в комнате тьма ужасная. Недавно так испугалась, что даже разбудила мальчика. Он стал совсем покорный, но это скучно! скучно! И только для путешествия спутник идеальный, потому что может всего воспринять не больше и не меньше меня, а ровно столько же. Даже смешно, — в один срок утомляемся, хотим есть, спать. Это удобно, если приходится быть вместе долго и близко. Ты тоже утомлен и плохо себя чувствуешь и безжалостен к себе. Расточаешь силы, словно думаешь, что они неистощимы. Где же все мы, усталые, будем отдыхать? Вот какая я в Италии, Валерий. Хотела бы быть иной, но как? Только внешне я совсем покойная. Говорю о глубине, а кто ее видит. Немножко приподнимаю завесу перед тобой и то, вероятно, напрасно. Ты опечалишься, будешь думать обо мне грустно, а тебе не нужно ни грусти, ни радости во время твоей напряженной работы. Прощай, мой милый, любимый. Ты видишь меня? Твой золотой мяч загорелся под облаками еще ярче…
Можно ли что-нибудь забыть и «отдыхать», не думая о будущем… Вот сейчас получила твое письмо. Ты в нем упоминаешь Коммиссаржевскую… А ведь осенью она приедет! Приедет! И возьмет тебя, потому что — ты «не умеешь отказывать». И ты ей посылаешь телеграммы. Зачем? Конечно, затем, чтобы осенью встретиться… Ах, Валерий, Валерий! И отвратить этого нельзя, нельзя….
Деньги получила, благодарю.
25 марта/ 7 апреля 1908. Флоренция.
Милый зверочек, разве я тебе мало пишу? Ты иногда слегка «пищишь», но ведь я только и делаю, что пишу письма. Погода вот уже несколько дней московская — холодно и самый беспросветный дождь. Днем ходим очень много, а по вечерам тоска великая. Топится камин, и мне кажется, что это не Италия, а Норвегия. Иногда ложусь спать в 10 часов. Мальчик просто скучен. У него душа бездарная, неподвижная, чувства без оттенков, и при этом непроходимая невежественность и безграмотность. Он живет так, как пишет свои письма; вся его жизнь — каракули пятилетнего младенца. Невольно оказываюсь постоянно в роли педагога до всех последних даже житейских мелочей. От этого чувствую себя очень взрослой и почти ответственной. Моя ли это роль? Вообще внутренний смысл этой поездки для меня пока темен. Но живу. Героически выношу всякие тяжести. Может быть, это нужно тебе, а значит, и мне. Чувствую себя телесно большей частью плохо и все воспринимаю затуманенно. Теперь побывала почти во всех музеях и галереях. Пленена больше всего Michel Ange. Сегодня была даже в доме Buonarrotti. Рассматривала каждый рисунок, и мне кажется, что в его творчестве есть что-то близкое и родное тебе. Огромная сила, четкость, ясный ум и необычайное целомудрие. Твои критики рассмеялись бы над последним словом, но ведь это правда — ты целомудренен до святости в самых своих «эротических» стихотвореньях. Ах, как ясно я вижу тебя издали! И совсем с другого угла, чем вблизи. Здесь я могла бы слагать гимны в честь тебя. Как никогда чувствую сейчас твою сущность и люблю тебя так, как хочешь ты. Около этих картин и статуй я только поняла всю радость быть с тобой в жизни и необычайность моей судьбы. И нужно мне радоваться, что душа закрылась для всего мелкого, случайного, что в ней навсегда один ты. Лучшей частью моего существа я радуюсь этому, а другой, той, что есть «ветхий человек», боюсь и печалюсь. Ты как-то написал мне, что «для зимы будет нужно много сил», и я не могла спать ночь от самых безрадостных мыслей. Знаю, все знаю…. С каждым днем будут жесточе тернии и острее радость. Ну пусть!.. Так я думаю о тебе в Италии, и, конечно, такова же моя жизнь. А ты еще что-то думаешь, в твоих словах иногда слышатся темные подозрения. Нет — Италия самое последнее доказательство и уже выигранная тобой ставка. Отчего ты не можешь видеть меня в днях, с утра и до ночи!.. Этот мальчик даже не «ласковая донна», а просто дорожный спутник. Жить одной здесь было бы трудно, вот и вся его роль. Что для него я? — не знаю, по правде сказать, не знаю. Он привязался ко мне, как привязываются к кому-нибудь одному капризные и одинокие дети. Иногда это кажется милым, а иногда я чувствую к нему самое настоящее отвращение. Ребенок в 18, 19, 20 лет (не знаю точно цифру) — это подчас уродливо и противно. О чем-нибудь легкомысленном, пожалуйста, пожалуйста, не думай. Сначала меня забавляло его слегка портить, а теперь надоело. Что касается до одного пункта… Клятвам о Кузмине больше не верю; и думаю, что мальчик представляет из себя неполную форму педерастического типа. Это, по-видимому, ему доставляет большие мученья, и быть «как все» ему хочется бесконечно. Вчера он весь вечер читал «Огненного Ангела», а когда стал ложиться спать, с ним сделалась подлинная истерика. Ну, я-то тут при чем!!