Шрифт:
Какой-то новомодный режиссер Большого театра вывез почти все декорации для «Мадам Баттерфляй» из Японии. Это было сенсационно, и вся Москва сбежалась слушать и смотреть. Мы тоже пошли. К концу первого акта В. Я. начал зевать, в начале второго просто заснул, а в конце его уехал на заседание Художественного Кружка. «Братьев Карамазовых» я, благодаря ему, из двух представлений видела три четверти первого с грехом пополам. А на «Жизнь человека», где я проплакала от поднятия занавеса до конца над «разбитой жизнью», он и совсем не пошел.
Современный театр его не удовлетворял. Он находил его обветшалым, слишком связанным с отжившими традициями. Даже Художественный тех лет…
Стало ужасно холодно. Однажды, это было в начале декабря, мы, встретившись, как-то моргали обмерзшими ресницами.
— Пойдемте, — сказал В. Я., - нельзя тут стоять.
— Куда?
— Ну, пойдемте же. Меня ждет извозчик. Вы закройте глаза, потом увидите.
Глаз я, конечно, не закрыла. Мы пересекли Театральную площадь и свернули за Большой театр. Эту улицу я знала, но никогда не отмечала. Самый обыкновенный московский дом, над дверью вывеска «Гостиница Русь».
Маленькая узенькая комната с окнами на Театральную площадь. Перед диваном стол — весь в цветах.
Гиацинты на этажерке, на подзеркальнике. Я не удивилась. Хотелось только присесть и погреться.
Там было еще низкое глубокое плюшевое кресло. Я никогда не видала его днем. Мне кажется, что вытертый на ручках плюш был зеленый с розовыми веночками.
Я села в это кресло, озябшая собачонка, выкинутая на улицу из храма Элевзинских мистерий. Он встал предо мной на колени, и я положила ему руки на плечи. Никогда не забуду этого ощущения под пальцами, уже интимного, незабвенного уже, угловатые плечи под атласным сукном знаменитого сюртука.
— Хотите, чтобы тут был наш дом? — спросил он.
«Дом» — замкнутый от мира мир! Гостиница «Русь Вселенная».
Но в человеческом, в житейском смысле я еще не любила В. Брюсова. Его присутствие действовало на меня пока только как наркоз, как шприц морфия, заглушающий нестерпимую боль, как щепотка кокаина, воскрешающая полутруп.
Садясь на это кресло, я точно завертывалась в нагретый чужим телом мягкий бархатный плащ. В янтарночерных прекрасных глазах зажигались золотые искры начинающего разгораться огня, от них становилось тоже тепло и приятно.
Черный сюртук, пропахший насквозь моими духами и просоленный моими слезами о «невозможном», однажды в негодовании вышвырнула на мороз жена его. Но, как всегда бывает в жизни, в трагедию вкрался комический элемент: она по ошибке выкинула старый, не тот!
А в это время муж мой С. Кречетов кружился в литературно-светских вихрях. Я от него уходила все дальше, все невозвратимее, с каждым днем. Но впрочем, он меня и не удерживал особенно. Я стала ему неприятна. Наши встречи, обыкновенно за столом, редко уже не кончались тяжелой ссорой. Наша вражда на литературной почве обострялась и крепла. Кречетов ненавидел С. А. Полякова, ненавидел весь скорпионовский уклад дела с В. Брюсовым во главе. А я на каждой складке платья носила сейчас ненавистный ему дух.
Иногда, совершенно не желая пускаться ни в какие дебаты, я, возвращаясь, начинала говорить о постороннем, но он, злобно сверкая глазами из-под пенсне, говорил:
— Ложилась бы ты лучше спать. Видишь, какая у меня груда корректур. К тому же от тебя слишком пахнет «Скорпионом» и его присными.
Да, к счастью, С. Кречетов меня положительно разлюбил. Однажды, перед формальным уже разводом, в знойный июльский вечер мы возвращались из Москвы в его Малаховку. У него уже тогда начиналась новая личная и более приятная жизнь.
О чем-то остром опять говорили, — он посмотрел на меня и с негодованием зафыркал:
— Да разве ты женщина? Куришь, пьешь, как матрос. Ты просто фельетонист в юбке, отвратительный мне тип! Женщина должна быть женщиной во всем.
— И в глупости? — спросила я с лукавым намеком. — И в пристрастии к фарфоровым собачкам?
— Даже в этом. Это женственно, по крайней мере.
В январе этого года подступила к сердцу такая невыносимая тоска, что я решила умереть. Я сказала однажды Брюсову:
— Ты будешь скучать, если я не приду к тебе больше никогда?
Он не ответил и спросил:
— А ты найдешь второй револьвер? У меня нет.
(Поверит ли кто-нибудь, что в зените своей славы, холодный, бесчувственный, математически размеренный в жизни, В. Брюсов написал:
Смерть, внемли сладострастью Смерть, внемли славоволью Ты нетленно чиста. Сожигают любовью Твои уста.Действительно, спустив свой хаос с цепи в те годы, ничего не желая, жаждал упиться мигом экстатической смерти.