Шрифт:
Я постоял около захлопнутого люка: пока глаза привыкнут. К ночной качке приноровиться надо, не видишь в темноте ни палубу, ни край борта.
Стал различать белые вспышки пены.
В океане качка не такая, как в море. Здесь она размашистее. И даже в шторм гребни редко закручиваются пеной. А в море чуть ветер за три балла — барашки. Глубина меньше, пены больше.
Но сейчас ветер был сильней, чем на три балла, и крепчал и выдувал слезы.
Передо мной проступили очертания рубки — десять шагов от кубрика. Слева стал виден край борта. До него четыре шага. И все. Я почувствовал себя запертым. По трапу вверх, по трапу вниз, проснулся, поел — на вахту, сменился, поел — в койку. А главное, по одной палубе ходим. Никуда не уйдешь. И что ни делай, о чем ни думай, все время будет мерещиться, как боцман щурит свои белесы, будто знает что. Однажды у меня зуб заболел. До войны еще, мы в деревне отдыхали. Все вроде оставалось прежним, но для меня помертвело вокруг, одна только боль моя жила. Чепуха — зуб, и то света не видел, а теперь не зуб — не выдернешь! Если ты, Пустошный, все знаешь, Гошина-то зачем выспрашивать — разве в этом дело? Ладно! Не сжились, бывает. Не я в этом виноват.
На ветру посвистывали фалы, холод пробирал.
Я услышал: кто-то вылезает из кубрика. Может, он? Боцман? Уйти…
Не ушел и не обернулся.
— Ты на вахту? — спросил за спиной Андрей.
Будто не знает.
Потом я сидел в радиорубке. Самое время все спокойно обдумать, а не получалось.
В час ночи пришел Федор. По лицу не видно, чтобы спал до вахты.
— Связывались?
Первое, что спросил…
— Тут записано, — сказал я. — «Как меня слышите, есть ли что для меня, для вас ничего нет»… Три кодовых сочетания.
— Ты чего? — спросил Федор.
Я промолчал.
— Между прочим, — сказал Федор, — тот, что с ножом был, Железный крест имел…
— Ну да?
— Лично от Гитлера. Пленный на допросе показал.
— Счастливой вахты.
Качало сильнее, чем шесть часов назад, и светила луна.
Едва шагнув от боевой рубки, я увидел две темные фигуры у борта. Один обернулся. Это был Гошин. Второй стонал, перевешиваясь через леер.
Я подошел. Остановился.
Гошин узнал меня, почему-то обрадовался.
— Видал, травит? Укачало, собаку, еле успел из кубрика вытащить, а теперь весь борт изгадит.
Немца рвало.
— Смоет, — сказал я.
— Точно. Посторожи его, а? За бушлатом сбегаю, не успел одеться даже — смотрю, он рот зажал, я его за шкирку и сюда, не то весь кубрик загадил бы!
Немец, не разгибаясь, медленно склонил голову, посмотрел из-за плеча и резко повернулся ко мне.
— Ну, чего испугался? Фашист…
— Найн! Найн! — сказал он и вдруг сел, подняв руки вверх.
Подошел Гошин, спросил:
— Чегой-то он?
— Не знаю…
Немец поднялся и снова принялся травить, перегнувшись через леер.
— Юнга!
— Есть!.. Я обернулся.
Командир стоял неподалеку, около рубки. Меня удивило, как он стоял — словно готов был прыгнуть.
— Зайдите ко мне в каюту.
Справа койка, задернутая занавеской, слева стол. Над ним в толстом никелированном футляре часы на стене. Корабельные — двадцать четыре цифры в белом кругу.
— Юнга Савенков по вашему приказанию прибыл!
Стрелки часов застыли на восемнадцати минутах второго.
— Минутку.
Конечно, командир не мог знать, что я передумал за все это время. И не затем он, наверное, позвал меня к себе. Но если я смолчу, если не расскажу обо всем, умном и глупом, правильном и неправильном, то никогда, никогда уже больше между мной и капитаном-лейтенантом не восстановится чувство полного доверия, какое я испытывал к нему. Не останется и не восстановится никогда. А без этого доверия просто невозможно.
Становилось все жарче, и казалось, что грохот моторов за переборкой нарастает.
Я стоял вытянувшись, по лбу у меня медленно сползали капли пота.
Грохотали моторы. Часы качались. Не восемнадцать — двадцать восемь минут второго.
— Товарищ капитан-лейтенант, разрешите доложить.
Он поднял удивленный взгляд.
И тогда я все рассказал: все, о том, что произошло, и о чем я думал.
— Садитесь. Расскажите спокойно, что произошло утром.
— Утром, товарищ капитан-лейтенант, фашист выхватил нож и бросился к боцману.
— Может, он покачнулся. Корабль накренился, и он покачнулся.
— Нет!
— Нет?
— Он не покачнулся, — твердо ответил я.
Я точно знал. Я видел — не покачнулся. Фашист бросился. Бросился с ножом на боцмана.
— Верю. — Командир произнес это устало.
Пусть бы сказал: «Десять суток строгого ареста, когда вернемся», я бы выпалил: «Есть десять суток строгого!» — и все ясно. Но командир молчал. Это было в сто раз хуже любого наказания. Спишет…
Вот когда Андрей мне рассказывал, как учился играть на скрипке… И когда Пустотный сказал про чернослив: «Юнге оставь, он любит», и когда я услышал, как отвечает «Вымпел-три»… Да мало ли всего? Ведь это со мной было, этого у меня не отнять!