Шрифт:
Тарасевну как раз и взяли в сторожа вместо убитого старичка, тоже устроившегося туда недавно по большому блату.
Счастье пришло, откуда не ждали. Вспомнил про беспощадную Сталину Тарасовну самый бестолковый её ученик из начальных классов, сделавшийся вдруг самым важным местным депутатом! Похлопотал… И знай она про такое благодеяние наперёд, ни одной сердитой красной записи в дневник Тарасевна ему бы в своё время не внесла. И не кричала бы на него, размахивая деревянной указкой:
– Если у вас в семье не говорят на русском, читай больше! Учи русский язык, лодырь! Как ты без него жить думаешь?! На обочине жизни остаться хочешь!? Предупреждаю: не возьмёшься за ум – закончишь свою жизнь в сторожах!..
Как же виновата она перед балбесом-то этим, перед благодетелем нынешним! А он, особенно часто ругаемый Тарасевной за полное неумение ставить знаки препинания, начал с того, что устранил имена Пушкина и Достоевского из названий всех школ и улиц в Столбцах, и уже готов был сместить самого редактора местной газеты, требуя, чтобы называлась она отныне грозно и непримиримо: «Золотая орда»… Однако «чемодан, вокзал, Россия» никогда с трибуны старожилам Столбцов депутат не говорил: хорошее обучение сказывалось всё же. И ещё целый набор передников подарил Тарасевне – синих, цвета школьных тех тетрадей, в которые ставила она ему двойки, двойки, двойки. И на каждом переднике, посерёдке, красуется огромный полукруглый белый карман. А на кармане – большущий знак препинания. Красный, ворсистый – словно плюшевый, только пожиже…
Благодарная Тарасевна, кособочась от виноватости, уже появлялась в общем коридоре и с огромной запятою на животе, и с двоеточием выходила, и с подаренными кавычками прохаживалась. И всё местное высокое начальство расхвалила она перед озадаченными соседями трижды или даже четырежды:
– Вы подумайте: разве тут – как на Кавказе? – разводила руками Тарасевна. – Нет, в Столбцах русским животы не вспарывают! Ценить надо, что ещё не трогают нас и жить нам дают. Сдерживают власти большую резню, который год сдерживают! В ноги мы им, властям, за это должны кланяться, вот что!..
А знак восклицательный Тарасевна бережёт для особого, праздничного случая. Но он пока не наступает.
…Во сне же, этой ночью, старая учительница рада-радёхонька была, что грабитель заявился на автозаправку не с тяжёлой кувалдой и не с грязной монтировкой, а с благородным пистолетом, отливающим чистой нержавейкой. И застрелил её совсем не больно, как она того и хотела. И выстрел прозвучал такой тихий, такой задушевный – пу! И всё… Только вот мёртвой лежать Тарасевне немножко неудобно. А позу менять уже поздно. И она всё же постанывала во сне, хотя ей теперь, мёртвой, этого не полагалось.
– Бабуля, бабулечка, что ты?
– А?! Кто здесь?! – внезапно ожила Тарасевна – и растерялась. – Где я?.. Холод какой. Темень везде…
– Тебя крестным знамением оградить? Давай, бабуля, огражу. С четырёх сторон.
Вглядываясь в чёрное окно с оторопью, Тарасевна рывком ослабляет тесёмки байкового чепца и вспоминает, наконец, что у неё ночует внучка – отличница, былинка, помощница заботливая, старшенькая. Тарасевна сама же её из церковной воскресной школы забирала!
– Как ты меня оградишь, Полина, если я всю жизнь детей учила тому, что Бога…
Тарасевна собралась было заплакать – тоненько, отдохновенно, – но озаботилась прежде слёз:
– Не стой на полу! Вон как от окна холодом тянет и снегом пахнет. Стужа большая идёт! Ложись… Я что же, кричала? Или храпела?.. Всхрапнула, видно…
– Нет, – Полина вернулась на скрипучий диван, она возилась во тьме, укрываясь. – Нет. Ты только мычала сильно. Вот так: «м-м-ма, м-м-ма, ма-ма…»
– А-а. Ну и ладно. Матушку покойную звала… Это я чепец туго завязала, шею себе сдавила, поэтому. Спи, милая, – вздыхает Тарасевна, неубитая и разочарованная оттого. – Хоть бы к утру свет дали. А то и плитку не включить. Вот, умные люди давно себе буржуйки в квартирах поставили, у кого в семье мужики есть! А у нас – всё не как у людей…
Укладываясь удобней, она меняет позу стремительно бегущей старухи, прорвавшейся наконец-то к своему главному в жизни, заветному счастью, на позу старухи скукоженой и покорной всем, всем жизненным обстоятельствам.
– Спи, – бормочет Тарасевна, печально ощупывая языком пеньки разрушенных зубов. – Ничего не поделаешь, пожить придётся. Хорошо бы – до получки, а потом и к матушке можно. Износилась я вся. Пора… Мне бы только не сплоховать: главное, чтоб не дома!.. А если дома брякнусь, как дурочка, то и не оплатят ничего… Надо, чтоб – на производстве…
– Бабуль, ты про что?
– Да так это я, – позёвывает старуха. – Про чинный конец. Про благородный. Ты не поймёшь пока.
– Мне для этого до твоих лет надо дожить?
– Ох, надо, Полина! При советской власти ты бы дожила, а теперь – даже не знаю… Молись! У нас Бога не было, а у вас Он есть. Может, пожалеет.
– Я молюсь, – отвечала девочка смущённо. – За всех людей. За тебя тоже. За рабу Божию Сталину…
– А за меня зачем?! – пугается Тарасевна – и крестится неумело со страха. – Намолишь мне сто лет жизни, я их разве осилю?.. За мать молись, за сестру, за себя. А за меня – брось. Не смей! Слышишь?.. И за Коревку, за отца своего, не больно-то старайся. Разве что в последнюю очередь. В распоследнюю даже.