Клепикова Елена
Шрифт:
Этот эпизод имел посмертное продолжение, я к нему еще вернусь на страницах этой книги.
Мой сосед Сережа Довлатов
Уходят те, кого ты знал и кто знал тебя, и уносят по частице тебя самого. И хоть ты пока еще жив, но ты как бы уменьшаешься в размере, улетучиваешься, испаряешься, пока не сойдешь на нет, даже если будешь все еще жив.
Как долго я живу, думаю я, провожая мертвецов. В нашем и без того немногочисленном военном поколении мало долгожителей. Опять-таки вспоминаю Слуцкого — его точный стих про нас: «Выходит на сцену последнее из поколений войны — зачатые второпях и доношенные в отчаяньи…»
А сейчас — сходит со сцены. Поколение на излете.
Я любил Сережины рассказы, но мне не всегда нравился сглаженный, умиленный автопортрет в них.
— Уж слишком вы к себе жалостливо относитесь, — попенял я ему однажды.
— А кто еще нас пожалеет, кроме нас самих? — парировал он. — Меня — никто.
— Хотите стать великим писателем? — наступал я. — Напишите, как Руссо, про себя — что говно.
— Еще чего! Вот вы написали в «Романе с эпиграфами», и что из этого вышло? — напомнил мне Сережа о бурной, чтобы не сказать «буйной» реакции на серийную публикацию моего покаянного романа в «Новом русском слове».
Обмен репликами получался у нас клевый. Помню, мы тогда говорили о женщинах. Я завел было разговор на волнующий меня сюжет дефлорации.
— Не пришлось, — оборвал меня Сережа.
— А?.. — удивился я.
— Это она меня скорее дефлорировала, — ответил Сережа и пожаловался, что в лучшем случае он у женщины второй.
— Это что! — сказал я. — Куда хуже, когда не знаешь, первый ли ты. Вот это незнание и шизит больше всего.
Чтобы уйти от излишнего серьеза — что-то и его мучило тоже, — он пересказал подслушанный им девичий разговор на переговорном пункте в Пушкинских Горах. Еще до того, как тиснул этот подслушанный, а может, и вымышленный — кто знает — разговор в свою книжку. Не думаю, впрочем, что мне одному пересказал: такая замечательная находка. Реал — полуфабрикат, сырец для художника, даже если Сережа что-то похожее слышал, то додумал, отточил до блеска — сначала в разговоре, а потом на бумаге.
— Ты меня слышишь?! Ехать не советую! Тут абсолютно нет мужиков! Многие девушки уезжают, так и не отдохнувши!
Мне ужасно понравился этот эвфемизм, и я хотел быть на уровне:
— Не солоно е**вши, — сказал я ему в тон.
Сережа прыснул в кулак, но потом, продолжая смеяться, сказал:
— Грубо. — И тут же добавил: — Грубо, но точно.
Потом мы долго еще рассуждали о сексе, о ревности, о любви. И о том, как трудно женщину уестествить — не только физиологически.
— Не можешь удовлетворить, так хотя бы возбуди, — сказал Сережа.
— Не можешь удовлетворить, так хотя бы рассмеши, — сказал я.
— Это нам запросто! — обрадовался Сережа.
Как бывает абсолютный слух, у Довлатова было абсолютное чувство юмора. «Юмор — инверсия жизни, — говорил он. И тут же себя поправлял: — Юмор — инверсия разума». Представьте Кафку с чувством юмора, которого у него не было. Так вот, Довлатов — это Кафка с юмором. Находятся, правда, критики-мемуаристы, которые упрекают его, что он жил под лозунгом «Смешить всегда! Смешить везде!» Это был вовсе не лозунг, а настоящий, особый, редкий штучный талант. К тому же далеко не единственный у Довлатова-писателя.
В главе «Сплетни и метафизика» я привел одно из сообщений, которое заканчивалось: «Надеюсь, что с котом все в порядке будет…» Сережа на редкость чутко относился к моим кошачьим страстям, хотя сам был собачником (до Якова Моисеевича у него была весьма интеллигентная фокстерьерша Глаша; как он говорил, «личность»). Дело в том, что, помимо двух котов-домочадцев, Чарли и Князя Мышкина, у нас время от времени появлялись временные, пришлые, приблудные, подобранные на улице, которым мы потом приискивали хозяина, обзванивая знакомых. Тогда как раз я нашел кошку редкой турецко-ангорской породы и развесил повсюду объявления, пытаясь разыскать ее хозяина. Сережа, естественно, был в курсе. Прихожу домой и слышу на ответчике его возбужденный голос: он списал объявление, где безутешный хозяин предлагал за свою пропавшую кошку пятьсот долларов. Я тут же позвонил, но увы: пропавшая кошка оказалась заурядной дворняжьей породы. Плакали наши пятьсот долларов, которые я решил поделить пополам с Сережей. Да и хозяина пропавшей кошки жаль.
Еще Сережа повадился дарить мне разные кошачьи сувениры, коих здесь, в Америке, тьма-тьмущая. То я получал от него коробку экслибрисов с котами, то кошачий календарь, то бронзовую статуэтку кота, то кошачью копилку, а какое-то приобретенное для меня изображение кота так и не успел вручить: за несколько недель до его смерти я укатил в Квебек, и Лена Довлатова Сережин подарок показала мне, но заначила.
Было время, он расширил сувенирную тематику и котов стал перемежать эротикой — копиями античных непристойностей. Звонил мне прямо с блошиного рынка дико возбужденный (само собой, не эротически): «Володище, я приобрел для вас такую статуэтку — закачаетесь!» Называл он меня Володище или Вольдемар — по контрасту с моими субтильными габаритами, а теперь меня зовет Вольдемаром его вдова.
В фильме «Мой сосед Сережа Довлатов» я рассказал об этих Сережиных подарках и показал их, в том числе древнегреческую статуэтку похабного бога Приапа с огромным эрегированным фаллосом. После премьеры моего фильма в Манхэттене ко мне подошел возбужденный молодой человек и спросил меня о моей сексуальной ориентации. Я вынужден был его разочаровать — сказал, что традиционалист и пенис как таковой меня не волнует — только вагина! Особенно одна.
И тут я вспомнил, как мы с Довлатовым говорили о крутом националисте, подпольщике Жене Вагине, и Сережа вдруг прервал разговор вопросом: