Клепикова Елена
Шрифт:
«…У Сережи было одно не очень приятное качество: он обожал злословить и сплетничать. Это, кстати, уже в Штатах стало причиной его ссоры с глубоко порядочным человеком Игорем Ефимовым, который, будучи издателем, ввел Сергея в мировую литературу… Сережа мог несколько часов подряд рассказывать малоприятные вещи о своих ближайших друзьях (я представляю, что он говорил обо мне!)».
А чего тут представлять, общеизвестно: Довлатов говорил о Воскобойникове то же самое, что говорили все. О его тесных связях с гэбухой — см. мой исповедальный роман «Три еврея». Хвала от такого человека автоматически меняет знак с плюса на минус и превращается в хулу. В порядочности Ефимова у Довлатова были основания усомниться — именно из-за его непорядочности Сережа и порвал с ним. А что касается утверждения, что Ефимов ввел Довлатова в мировую литературу, то это и вовсе фигня и дичь. Ну, прежде всего нельзя никого ввести туда, куда сам не вхож. Не говоря уже о том, что, несмотря на Сережины регулярные публикации в таких престижных журналах, как «Нью-Йоркер», и переводы его книг на 36 языков, он не занял почетного места в мировой литературе, как Солженицын и Бродский, но таковое несомненно и по заслугам занимает в русской литературе.
Если читатель думает, что это последний финт, который проделывает Ефимов с Довлатовым, то глубоко заблуждается. Как и культурологу Боре Парамонову, не дает ему покоя покойник. Но если у Парамонова есть другие страсти и таланты — от культурологической эссеистики до идеологического антисемитизма, то у Ефимова все остальные тараканы в его бедной головушке отступают на задний план перед тараканом-тараканищем Довлатовым. И чтобы избавиться от этой идефикс, чтобы излечиться от комплекса неполноценности, причиной которого является лютая зависть к покойнику, мало присосаться к нему, как упырь, мало присвоить его достоинства, как Крошка Цахес, необходимо еще задействовать Довлатова в ефимовском апофеозе, приписав ему собственные пороки.
Казалось бы, причина разрыва Довлатова с Ефимовым очевидна из этой их переписки из двух углов Америки, да и изустно Сережа вещал об этом urbi et orbi, поймав издателя Ефимова на мошенничестве с его книгами. Вовсе нет! Оказывается… Нет, лучше опять дать слово самому комплексанту:
«В свое время, ломая голову над тем, что могло заставить Довлатова порвать со мной, я совершенно исключил зависть из списка возможных мотивов. Его печатал журнал „Нью-Йоркер“ и платил солидные гонорары, книги выходили в престижных американских издательствах и переводились на иностранные языки — о какой зависти ко мне, безвестному, могла идти речь? Но был один момент, который я упускал из виду. Ведь его детище, газета „Новый американец“, и мое, издательство „Эрмитаж“, возникли в одном и том же, 1980 году. Однако газета продержалась всего полтора года, а „Эрмитаж“ готовился отпраздновать пятилетний юбилей».
Довлатов завидует Ефимову! Такого нарочно не придумаешь: нонсенс! Типичный перевертыш. Или в психоаналитической терминологии — трансфер. Перенос испытываемой Ефимовым к Довлатову острой зависти на объект этой зависти. Это не я ему завидую, а он — мне. Нет, это уже не хитрость, а болезнь, разбираться в которой мне недосуг.
Стоп! Недосуг? А как еще объяснить недуг Ефимова? Если бы только он один сломался на Довлатове! Через дюжину страниц или около того читатель найдет эссе моего соавтора (и по совместительству жены) Елены Клепиковой про довлатовского биографа Валеру Попова, лютого завистника своего героя. По тяжести психического заболевания этот лжебиограф сравним разве что с питерским пиитом Кушнером, а тот на всю жизнь сражен «синдромом Бродского». Конечно, Нобелевская премия рыжему изгнаннику тяжело переживалась всем поэтическим цехом в России, но именно по Кушнеру, которого власть противопоставляла «городскому сумасшедшему», всемирная слава Бродского проехалась асфальтным катком. Аналогично — с парой Довлатов — Попов. У Ефимова иной случай, психоаналитически, может, более сложный, а потому заслуживает более, что ли, пристального внимания.
А тогда, помню, я с Сережей не согласился, когда он сказал, что Ефимов жуликоват не только с ним, и в качестве примера назвал покражу у Карла Проффера адресов клиентов «Ардис-пресс», магазинов русской книги и университетских библиотек, благодаря чему и смог проторить путь своему «Эрмитажу». Не то чтобы я оправдывал воришку, но защищал его: «Жить-то надо». Но потом, когда Игорь, обворовав своего благодетеля, стал клеветать на него, обвиняя Карла Проффера (как, впрочем, и других славистов, и не одних славистов) в связях с КГБ, это было уже слишком. Я перестал защищать нашего бывшего приятеля от Сережи, хотя этот сюжет мне порядком надоел и я старался перевести разговор на более интересные темы. Что меня, признаться, удивило, в своем американском мемуаре Ефимов повторяет эти гнусные инсинуации.
И наконец, чтобы окончательно расквитаться с Довлатовым, Ефимов пишет ему эпитафию, которая косит под афоризм, а потому обладает неким гипнозом на читателя поверх своего смысла:
«…что бы ни было написано в свидетельстве о его смерти, литературный диагноз должен быть таков: „Умер от безутешной и незаслуженной нелюбви к себе“».
Сам императив слова должен, которое имеет целью впарить в мозг читателя этот постулат, лично меня отвращает, как давление, не подтвержденное к тому же ни авторитетом, ни талантом автора. Прием силовой, дворовый, шпанистый. Ладно, оставлю в стороне этот непристойный приказной тон, но и вся эта эпитафия не просто неверна (за исключением глагола умер), но противоположна истине как таковой и конкретно личности и характеру Довлатова.
Никакой нелюбви к себе у Довлатова не было — ни заслуженной, ни незаслуженной. И быть не могло. Наоборот, он многое в себе любил и лелеял, вплоть до самовлюбленности, которой Довлатова попрекает его первая жена, а вторая жена беззлобно вспоминает, что к зеркалу было не подойти, когда Сережа готовился к выходу в свет. Так он сам рассказывал.
А почему нет? Почему любовь к себе — в укор? Любите себя, эта любовь никогда не кончается, так? Ссылка на апологета самовлюбленности необязательна. А разве не сказано «Возлюби ближнего своего, как самого себя»? Как можно любить других, не любя себя? Довлатову было за что себя любить. Прежде всего за свой дар любви, пусть это и покажется кой-кому очередным парадоксом Владимира Соловьева. А этим даром любви он был одарен природой и воспитанием щедро, чтобы не сказать — сполна.
Он умел любить, как редко кто: мать, обеих жен, своих детей, друзей, собак и прежде всего литературу, которой был предан душой и телом и за которую отдал жизнь, когда поставил литературу превыше всего и положил на ее алтарь все остальное. Чего Довлатов никак не ожидал, когда пускался на дебют, что самым трудным будет преодоление жизни как таковой.
«Мучаюсь от своей неуверенности. Ненавижу свою готовность расстраиваться из-за пустяков. Изнемогаю от страха перед жизнью. А ведь это единственное, что дает мне надежду. Единственное, за что я должен благодарить судьбу. Потому что результат всего этого — литература».