Клепикова Елена
Шрифт:
Лично мне, при всей долготе отношений — Сережа в «Записных книжках» насчитал нашей дружбе тридцать лет, — он не только не сделал ничего дурного, но не сказал мне ни одного дурного слова. Даже свою критику того или другого моего текста выражал в обтекаемой, деликатной форме: «Есть мнение, что эта статья не самая удачная у вас…» Во всех его конфликтах — за исключением семейных, когда я сохранял нейтралитет и не лез куда не следует, — я всегда становился на его сторону. А мне он делал только хорошее, я у него в долгу как в шелку. Из долга перед ним я и пишу свою часть этой книги.
Я всегда удивлялся его уважительной, благодарной, беззаветной любви к матери, словно пуповина между ними так и не была перерезана.
— А как же конфликт отцов и детей? — подкалывал я Сережу.
— Только не у нас с мамой.
Когда внезапно умерла в Нью-Йорке моя мама, я был в Москве и не поспел на ее похороны. Сережа меня за это осудил, а когда я начал оправдываться, сказал немного высокопарно:
— Это вам надо говорить Богу, а не мне.
Мне это показалось вмешательством в мои сугубо личные — внецерковные — отношения с Богом, но я промолчал. Без того было муторно.
Помню, как он возмущался Ефимовым, — задолго до разрыва с ним, прочтя в рукописи его автобиографическую повесть о ненависти к родной матери. Повести я не читал, но Игоря защищал, ссылаясь на Фрейда: комплекс Ореста, который куда хуже поступил с матерью, чем Ефимов.
Этот сюжет имел продолжение. Дело в том, что Анна Васильевна Ефимова, мать Игоря, была героической, жертвенной русской женщиной — ну да, из тех, что описаны Некрасовым: одна-одинешенька поставила сына на ноги после расстрела его отца, которого Игорь никогда не видел. Актриса в прошлом, она стала талантливой художницей с редким уклоном — творцом праздничных, сказочных, прикольных кукол. Я был в курсе, потому что Лена Клепикова подружилась с Анной Васильевной еще в Ленинграде и напечатала восторженную статью о ее кукольном мире в популярном московском журнале «Детская литература», с которым мы оба сотрудничали.
Здесь, в Америке, Анна Васильевна Ефимова сблизилась с Норой Сергеевной Довлатовой, чему способствовало безъязычие в чужой стране, кромешное одиночество в эмиграции и не в последнюю очередь напряг в отношениях Ефимовой с Ефимовым. Игоря раздражали телефонные марафоны его матери с матерью Довлатова, да и сама их дружба была ему не по душе. Худшим ругательством у Норы Сергеевны были слова «жопа» и «говно» и производные от них «говнище» и «жопища». Именно эти слова она употребляла, характеризуя Ефимова. Можно и так сказать, что она раскусила его много раньше Сережи. И Ефимов это знал, а потому боялся Норы Сергеевны.
Пересказываю со слов Сережи и Лены Довлатовых.
Нора Сергеевна умерла в ночь на 3 марта 1999 года, около нее сидела Катя, держа за руку. Мать пережила сына почти на 9 лет и завещала похоронить себя рядом с Сережей. Это завещание было выполнено своеобразным образом — я об этом уже писал. Через несколько дней Лена Довлатова получила письмо от Игоря Ефимова, датированное 7 марта 1999 года.
«…Сейчас нужно было бы произнести все положенные слова — „все-таки жаль человека“, „хорошо, что недолго мучилась“, „мир праху“. Но сразу вслед за ними я должен признаться в неожиданном открытии: вдруг понял, что мое нежелание посылать письма Сергею в Форест-Хиллс было связано на 90 % с нею. Представить себе, что этот мучительно важный кусок моей жизни попадет под ее предвзятый, недоброжелательный взгляд — вот что было для меня неодолимым препятствием…»
А вот что сообщает мне Лена Довлатова:
«Если нужен мой комментарий к этому куску, то вот он. Не могу сказать точно, когда это было, но Игорь отказал прислать мне копию книги, названной „Эпистолярный роман“ (так ее назвал вроде бы издатель), задолго до Нориной кончины. Отказал мне! Сказав (я до сих пор не могу понять, что имелось в виду): „Это значит, ты будешь решать, что можно публиковать, а что нельзя?“ На утвердительный мой ответ сказал, что он так не считает. А когда я сказала, что по закону имею на это право, ответил: „Э, закон — как аккордеон“. При чем тут была Нора?»
Ладно, оставим все это будущим историкам, если таковые найдутся и если потомкам будет до нас дело среди своих неотложных дел. Нерв задет — с меня довольно. А вертая назад и возвращаясь к пароксизмам Сережиной мизантропии — в том числе обращенной к самому себе, — с кем не бывает? Довлатов не исключение. Коли так и перманентная нелюбовь Довлатова к себе — враки и обманка, то вроде бы не стоит говорить и о ефимовских эпитетах — безутешная и незаслуженная, да?
Стоит. И вот почему.
Опять-таки тот же самый симптом — трансфер, перевертыш, перенос собственной нелюбви (и это мягко сказано) к Довлатову — самому Довлатову: от субъекта — на объект. Ефимову было за что ненавидеть Довлатова, и эта ненависть прошла через всю его эмигрантскую жизнь и не кончилась со смертью Сережи, а, наоборот, ввиду беспрецедентной посмертной славы Довлатова в разы усилилась, обострилась, как неизлечимая, с рецидивами, болезнь, из одержимости и мании превратилась в гипертоксическую паранойю. Без этого диагноза я вынужден был бы заподозрить в Ефимове морального уродца и монстра, а так есть спасительная возможность списать эту ненависть на клинику — на затяжное, хроническое, безнадежное заболевание.