Шрифт:
Так и пролетели приятные два часа, — попутно ты заметил, что ко мне фирма всегда хорошо относилась (я спорить не стал, в конце концов, пенсию ведь дали!), да и отец мой, которого ты знал и на похоронах был, почти всю жизнь проработал в органах, не к лицу мне вроде бы идти против чекистских традиций.
В общем, миссию ты свою выполнил, в меру меня попугал, воззвал к совести, ну а к концу беседы, когда моя позиция прояснилась, ты посмотрел на часы, откровенно сказал, что главное сейчас — запомнить всю нашу беседу, заторопился и уж совсем разлюбезничался: не нужна ли мне помощь? санаторий или еще что? (знаем, знаем, коготок увяз, всей птичке пропасть), звони когда хочешь, не забывай! я передам привет Вите. Ты легко расплатился, взял счет и даже подвез меня на «Волге». Спасибо, старик, за хороший обед.
Если бы ты знал, какого труда мне стоило не похвастаться, не рассказать, что несколько дней назад «Огонек» решил печатать мой роман, признаться, я думал, что и звонок твой связан с этим.
Дело не только в радости признания, Гена, это само собой, — но я был горд, что способен зарабатывать на жизнь иным способом, нежели служба Режиму, вдруг оказалось, что меня могут читать, то бишь писания мои нужны, — сказать честно, на работе в КГБ я испытывал комплекс вины из-за того, что был паразитом на теле народном, возможно, я не прав, возможно, наша профессия нужна, но я пишу о себе. Комплекс такой иногда накатывал, правда, от пенсии я не отказался и машину в детдом не пожертвовал — вот и цена сомнениям.
О, как я чувствовал тогда, что вам меня не взять так просто. Мальро: «Тогда Непреклонный Император приказал Художника повесить. Он опирался о землю только большими пальцами ног. Когда он устанет… Он оперся о землю одним большим пальцем, а другим большим пальцем нарисовал мышей на песке. Мыши были нарисованы так хорошо, что они вскарабкались вверх по нему и перегрызли веревку. И так как Непреклонный Император сказал, что вернется, когда Художник ослабнет и закачается в петле, Художник тихонько ушел восвояси. И увел с собой мышей».
Это я не к тому, что велик, а просто человек в конце концов побеждает зло.
Мы расстались, Гена, прощай!
Началась счастливейшая в жизни пора, и продолжалась она с сентября по декабрь, когда пошел в журнале роман, — оказывается, на этом свете есть ощущения поострее, чем ночная встреча с агентом в подворотне или объятия начальства за распущенный слух о том, что вирус СПИДа изобретен в лабораториях ЦРУ.
Рассматривать с некоторым удивлением собственную фотографию, впитывать неповторимый текст и видеть, как в вагоне метро простые советские люди равнодушно или с интересом листают журнал (задержится ли их взгляд на романе?), «Огонек» тогда долетел до пика, тираж превышал четыре миллиона, каждую неделю вырывались на просторы родины чудесной драгоценные мои номера, да еще и любимые фото и картины я подбрасывал для журнальных коллажей.
Старушка недолго мучилась и уже в конце сентября инспирировала по мне первый залп в «Красной звезде», действовали по знакомым канонам (те, кто не с нами, не просто враги, но и алкаши, распутники, взяточники и т. д. — ненужное зачеркнуть), сообщили, что я «человек не слишком строгих моральных правил» (видимо, автор любил Пушкина, «Мой дядя etc.»), к тому же благословил побег Гордиевского — тогда я воспринял это как свойственные службе издержки стиля, однако, как оказалось, считали так всерьез.
Хорошую кость подарили псу, и ответил я славно в «Комсомолке», до сих пор горжусь, и название придумал с выпендрежем, но прямо в точку: «Признания нерасстрелянного шпиона», наверное, уже тогда Крючков занес меня в «черные списки».
Впрочем, на «Красной звезде» не успокоились, а поддали мне в ежемесячнике КГБ «Совершенно несекретно» («фантасмагорический роман, поражающий воображение читателей «Огонька» несметным количеством пьянок и амурных дел»), тут и заместитель начальника разведки не поленился обозвать роман «туфтой», спасибо, товарищи, за рекламу.
Год девяносто первый начался ужасно: в феврале рано утром увезли в больницу Катю, вечером у нее был Саша, она шутила, а в ночь внезапно умерла — сердце. Катя умерла, исчезла с этой Земли, остались лишь письма, вещи и память, которая с каждым годом все острее восстанавливает прошлое: «волосы— искры пожара отбросив, шутя, назад, читала Мартен дю Гара, сонно смотрела в сад, чертила томно и ленно, губу оттопырив вниз, левой рукой — поэму, правой рукой — эскиз». И вот нет Кати, смеется она, заливается с фотографии, снятой на Трафальгарской площади: голуби одолели ее, бедную, облепили и голову, и плечи.
Год начинался мутно, Горбачев метался, надеясь овладеть ускользавшей из-под контроля партийной номенклатурой, тучи медленно сгущались.
И вообще, как эта сумбурная перестройка нахлынула на нас? Сначала шла осторожно, словно кошка подкрадывалась к воробью, шумела пустыми лозунгами о прелестях хозрасчета и социалистической кооперации, о том, что демократия — это социализм, и наоборот, лились мудреные водянистые слова о новом мышлении, и, когда на каком-то съезде кто-то пикнул о частной собственности, весь зал замер от ужаса.