Шрифт:
Метафоры, которыми наполнен данный пассаж (я выделил их курсивом), взяты из разнообразных видов человеческой деятельности — коммерции, садоводства, религии, ветеринарии, истории. Тем не менее каждый раз связь между Средним Востоком и Западом на самом деле определяется как сексуальная: как я говорил ранее при обсуждении творчества Флобера, существует исключительно устойчивая ассоциация между Востоком и сексом. Средний Восток сопротивляется, как и положено всякой девственнице, однако мужчина ученый добивается успеха за счет того, что взламывает, пронизывает этот гордиев узел насквозь, несмотря на то, что «дело это накладное». «Гармония» — это результат завоевания, победы над девичьей скромностью. И уже ни в коем случае это не сосуществование на равных. Лежащее в основе этой ситуации отношения силы между ученым и предметом исследования по сути никогда не меняется: такое единообразие на руку ориенталисту. Изучение, понимание, знание, оценка, маскируемые льстивыми речами о «гармонии», на самом деле — это орудие завоевания.
Словесные операции в таких сочинениях, как работа Патаи (которая даже превзошла предыдущую его работу «Арабский ум»[378]) нацелены на сжатие и редукцию вполне определенного рода. Бльшая часть его параферналий носит антропологический характер — он описывает Средний Восток как «культурный регион», — но вот результат направлен на то, чтобы полностью искоренить плюрализм различий среди арабов (кем бы они на самом деле ни были) ради одного различия, а именно того самого, что отличает арабов ото всех остальных. В качестве предмета изучения и анализа их еще проще контролировать. Более того, подвергнув их такого рода редукции, легко можно допустить, легитимизировать и придать значимость всякой чуши, какую, например, можно найти в работе Санья Хамади (Sania Hamady) «Темперамент и характер арабов». Вот, например.
До сих пор арабы демонстрировали полную неспособность к дисциплине и единству. У них могут быть взрывы коллективного энтузиазма, однако они не способны к длительным и упорным коллективным действиям, которые обычно принимают без восторга. Они обнаружили недостаток координации и гармонии в организации и функционировании. Также они не проявили никакой способности к кооперации. Им чуждо всякое коллективное действие на общее благо или ради взаимной выгоды.[379]
Ее стиль говорит даже больше, чем собиралась сказать сама Хамади. Такие глаголы, как «демонстрировать», «обнаружить», «проявить», используются с косвенными дополнениями: кому арабы все это демонстрируют, проявляют и показывают? Да, очевидно, никому в особенности, но всем вместе. Это еще один способ говорить, что эти истины самоочевидны только для привилегированного или подготовленному наблюдателя, поскольку Хамади нигде не приводит общедоступных свидетельств, подтверждающих ее наблюдения. Да и действительно, учитывая полную их бессмысленность, какие же могут быть тут свидетельства? Дальше — больше, ее тон становится еще более уверенным: «Им чуждо всякое коллективное действие». Категории становятся все более резкими, утверждения — все более непререкаемыми, а сами арабы полностью превращаются из народа в предмет для стилистических упражнений Хамади. Арабы существуют только как повод для деспотичного наблюдателя: «Весь мир — моя идея».
И так во всех работах современных ориенталистов: они полны самых причудливых измышлений, как, например, утверждение Манфреда Халперна: если все действия человеческого ума можно свести к восьми базовым операциям, то исламский ум способен освоить только четыре,[380] или утверждение Морро Бергера о том, что если в арабском языке такое место занимает риторика, то следовательно, арабы не способны к истинному мышлению.[381] Возможно, кто-то назовет эти утверждения по их структуре и функциям мифами, однако необходимо попытаться понять, какими императивами обусловлено их применение. Вот одна из таких попыток, конечно же, вполне спекулятивная. Генерализации ориенталистов весьма детализированы, когда речь идет о перечислении недостатков арабов, но оказываются куда менее подробными, когда речь заходит о том, чтобы проанализировать их сильные стороны. Арабская семья, арабская риторика, арабский характер, — несмотря на пространные описания ориенталистов, все это выглядит безжизненным, лишенным человеческих потенций, даже если те же самые описания обладают полнотой и глубиной благодаря широкому охвату предмета исследования. И вновь Хамади.
Итак, араб живет в тяжелой и неблагодарной среде. У него мало шансов развить свои потенции и определить достойную позицию в обществе; он слабо верит в прогресс и перемены и видит утешение лишь в загробном мире.[382]
То, чего араб не может добиться самостоятельно, следует искать в работах о нем. Это ориенталист прекрасно разбирается в его потенциях, он не пессимист, он способен определить позицию — свою собственную и араба. Возникающий перед нами образ араба как восточного человека — определенно негативный. Тогда зачем же, спросим мы, все эти бесчисленные посвященные ему работы? Что же удерживает ориенталиста, если только не любовь, — а это определенно не она, — к арабской науке, уму, обществу, его достижениям? Другими словами, какова природа араба, как она раскрывается в мифическом дискурсе о нем?
Прежде всего это два момента: численность и плодовитость. Оба качества в конце концов можно свести одно к другому, однако в целях нашего анализа их необходимо разделить. Почти без исключений во всех современных работах по ориенталистике (в особенности в сфере социологии) много говорят о семье, о доминирующей роли мужчины, о том, что влияние семьи пронизывает все общество. Типичный пример такого рода — работа Патаи. При этом немедленно проявляется молчаливый парадокс: ведь если семья — это такой институт, единственным средством от разрушения которого оказывается плацебо «модернизации», то придется признать, что семья продолжает воспроизводить себя, она плодовита и по прежнему является источником существования арабов в мире. То, что Бергер называет «большой ценностью, которую мужчина придает своим сексуальным силам»,[383] означает скрытую силу, которая лежит в основе присутствия арабов в мире. Если арабское общество репрезентировано почти исключительно в негативных и по большей части пассивных терминах, его похищает и покоряет герой ориенталист, то можно считать, что подобная репрезентация — это способ справиться с громадным разнообразием и потенциальной множественностью арабов, источник которой носит если и не интеллектуальный и социальный характер, то сексуальный и биологический. Тем не менее абсолютно нерушимым табу в ориенталистском дискурсе является положение, что к самой сексуальности следует относиться серьезно. На нее никогда в явном виде не возлагают вину за отсутствие успехов и «реальной» рациональности, которые вскрывают у арабов исследования ориенталистов. Однако, по моему мнению, это и есть недостающее звено в аргументации, чьей главной целью является критика «традиционного» арабского общества, как у Хамади, Бергера и Лернера. Они признают силу семьи, подчеркивают слабость арабского ума, отмечают «важность» Восточного мира для Запада, но никогда не говорят, что из этого дискурса следует: единственное, что остается арабам после всего сказанного и содеянного, — это недифференцированное сексуальное влечение. Но иногда — как, например, в работе Леона Мугниери (Mugniery) — тайное становится явным: «Могучее сексуальное влечение … характерно для всех обладающих горячей кровью южан».[384] В большинстве случаев, однако, принижение арабского общества и его сведения к невообразимым банальностям, непостижимым для каждого, за исключением более низких в расовом отношении арабов, осуществляется за счет скрытых сексуальных преувеличений: араб только и занят, что сексуальным самовоспроизведением, причем безостановочно, и практически ничего больше. Ориенталист об этом не говорит прямо, хотя все аргументация строится именно на этом: «Но кооперация на Ближнем Востоке — это по большей части все еще семейное дело? и ее редко встретишь за пределами круга кровных родственников или деревни».[385] Это все равно что сказать, что араба расценивают как только лишь биологическое существо; в институциональном, политическом, культурном отношении он — ноль, или почти ноль. А вот как производители семей в численном отношении арабы что-то значат.
Проблема с подобными взглядами в том, что они несколько усложняют приписываемую арабам ориенталистами вроде Патаи, Хамади и прочими пассивность. Однако это вполне в духе логики мифа и сновидений — оперировать радикальными противоположностями. Ведь миф не анализирует и не решает проблемы. Он их репрезентирует как уже проанализированные и уже решенные, т. е. представляет их как составные (assembled) образы, вроде того, как из всякого хлама составляют огородное пугало и выдают его потом за человека. Поскольку этот образ использует весь материал в собственных целях, а миф по определению замещает собою жизнь, противоположность между чрезмерно плодовитым арабом и пассивным чучелом не функциональна. Дискурс сглаживает противоположности. Араб как восточный человек — это такое невозможное создание, чья либидозная энергия толкает его к пароксизмам чрезмерной стимуляции — и тем не менее в глазах всего мира он — марионетка, бессмысленно уставившаяся на современный ландшафт: он не может ни понять его, ни совладать с ним.
Похоже, что именно такой образ араба встает в недавних дискуссиях о политическом поведении на Востоке. И часто для этого дают повод научные дискуссии среди экспертов ориенталистов, наиболее популярными тема ми в которых являются революция и модернизация. Под эгидой Школы восточных и африканских исследований в 1972 году вышел в свет том, озаглавленный «Революция на Среднем Востоке и другие примеры», под редакцией П. Дж. Ватикиотиса (Vatikiotis). Заглавие уж слишком медицинское, поскольку ожидается, что мы решим, будто ориенталисты, наконец, смогли извлечь выгоду из того, чего «традиционный» ориентализм обычно избегал: психо клинической сферы. Ватикиотис задает тон сборнику квазиклиническим определением революции, но поскольку при этом мысленно он и его читатели имеют в виду арабскую революцию, враждебный тон дефиниции кажется оправданным. Здесь проступает весьма тонкая ирония, о которой мы поговорим позднее. Теоретической основой для Ватикиотиса выступает Камю — который, как показал недавно Конор Круз О'Брайен, в силу своего колониального склада ума без особой любви относился и к революции, и к арабам, — и фразу Камю о том, что «революция губит и людей, и принципы» он расценивает как «основополагающую». Ватикиотис продолжает: