Шрифт:
Никаких хвостов за туристами не замечаю, поскольку они тут были бы на виду планеты всей, не говоря уж о том, что хвост на Красной площади, кроме самой очередищи – самой благонравной на весь СССР – в Мавзолей, видимо, считался боссами Лубянки грязнейшим из остальных видов служебного цинизма, ну совершенно уж недопустимого в таком священном для совков месте; на всякий случай осторожничаю; выбрав момент, сую в руку одной туристки, вполне клевой тетки (годилось в ней все: брюнетка, грудь, бедро, попа), – сую записку и значительнейше жму ее руку выше локтя; как всегда, возбуждаюсь только от одного прикосновения к женщине, но делаю вид, что глаз не отрываю от навощенного и забальзамированного жмурика в мундире с накладными кармашками; в записке напечатан на машинке литгенерала подробный адрес плюс небольшой, от руки и печатными буквами, текст на английском:
«Жду вас сегодня на русский обед с 18 до 20, поверьте, это не флирт и не ловушка, вам будет интересно, идите от вашей гостиницы налево, в горку, пожалуйста, расслабьтесь и ничего не бойтесь. Игорь».
Сочтет, думаю, за провокацию и продаст – откалякаюсь перед ментами, скажу, что дело прошлое, изменил родное имя… само собой, хотел трахнуть натуральную иностранную чувиху… показалось, что она очумела в сосиску от жажды оттянуться с русским живцом, так как меня и самого издергала природа, теребитская ее сила… простите, командиры, честное пионерское, больше не буду подло изменять зачуханным святыням родного секса…
Все – послание передано, задерживаюсь перед жмуриком № 1… туристы вежливо меня обходят… все они – ясно от какого запашка – дышат исключительно одним ртом… воротят носопырки от командировочных мудил из Нижнего Тагила и Курской аномалии, начисто очумевших от попадания непосредственно в главное погребалово сверхдержавного государства рабочих и крестьян… кроме того, все леди и джентльмены шарахаются от наших иногородних теток и дядьков, точней, от серых ихних телогреек и черных плюшевых курток, годами вбиравших в себя душок тел, потевших в многообразных давках отечества и даже в Мавзолее.
Дело в том, что командировочные и бедные люди, выбравшиеся в столицу за колбасой, сливочным маслом, связками баранок и гирляндами крайне дефицитной туалетной бумаги, почему-то считали своим неизменным, то ли гражданским, то ли человеческим долгом, пройти мимо незахороненного покойника, удобненько лежавшего в гробовом хрустале.
Своими ушами слышал от деда, что за пуленепробиваемость этого засекреченного броневого спецстекла большие умы огребли закрытую Сталинскую премию первой степени, ибо враги могли взорвать чучело моего полного тезки, по прямой вине которого ни хера нет в глубинке ни продуктов питания, ни необходимого ширпотреба, а Москва буквально оккупирована лимитой и черножопыми всех мастей… вот народ и потеет, разумеется, дурно попахивает, сравнивая, понимаете, нашинские гастрономы с пустыми полками проклятой, главное, нищей провинции.
13
Однажды я ждал прихода туристки, первой моей клиентки; вспомнил, как один иностран сказал в мавзолейной очередище, кстати-то, двигавшейся побыстрей, чем в гастрономе или в магазинах стран народных демократий.
«От нас, – говорит, – никогда так не будет вонять, как от этих рабов и рабынь, потому что наш социализм будет конституционным социализмом хорошо воспитанных, отлично дезодорированных леди и джентльменов».
Ну любой натуральный идиот – он и в Москве трижды идиот, пока его не тыкнуть сопаткой в тупик, в котором оказалась огромная моя страна, заплатившая за навязанный ублюдками утопии горестный свой опыт миллионами жизней и несчислимыми страданиями людей, уцелевших в мясорубках эпохи «борьбы и побед»; ничего не поделаешь, пепел Клааса до конца дней не перестанет стучать в моем сердце.
Я жил, действовал, крутился, у меня были бабки, была и хата, я ждал; ведь сам писатель, мой кирюха Котя и его мама, Галина Павловна, – невыносимо с которой лет пять уже тянуло закрутить роман, – отбыли на месяц в Пицунду, в Дом творчества; еще перед самым отъездом литгенерал вышиб на улицу домработницу Дашу вместе с ее иногородним паспортом.
«Маман делала вид, что ничего не знает, – рассказал Котя, – а наш потаскун трахал домрабу, баба ведь бежала из нищей деревни, куда ей деваться… и вдруг впадает папаша в бешенство».
«Ты что, профурсетка, сделала? – орет Даше в лицо… – Меня, одного, понимаете, из важнейших помощников нашей партии, ты, мразь внелимитная и распущенная, вывела как бы из строя подлым заражением венерой новейшего поколения… да я позвоню Щелокову и велю тебя выслать, прошмандовку, за пределы родины вместе с жидами… да, да, тебя, и фамилия твоя, Сукоедина, имя Никто, ты, манда иногородняя, диссидентски мне отрекомендована купленными ментами и еврейской национальностью отвратительных отщепенцев отрицаловки отечества».
«Вот, Олух, – говорит Котя, – что значит писатель – какую ухитрился замастырить аллитерацию из пяти «т»… такое не удавалось ни одному из классиков, включая Набокова… очень хорошо, что маман давно отлучила от себя нашего гнусного моллюска… короче, он велел срочно найти какого-нибудь разъебая-старшеклассника, но лучше бы тебя… надо, говорит, ему пожить тут у нас с проклятым псом на всем готовом, иначе сгорят к той же ебени, понимаете, матери путевки, а тогда – тогда шло бы оно все в Пицунду… так и скажу в ЦК, все знают – у меня слово не заржавеет – это сталь и титан в одном лице».