Шрифт:
На улице еще одна опасная минута — перебежать дорогу при ярком свете фонаря, если он уже будет зажжен. Но покамест все складывается лучше, чем можно было ожидать. Сам дьявол помогает ему; оборваны световые провода. Она будет ждать его в темном подъезде и поведет его за руку задними дворами, которые тут прилегают друг к другу. До Вересьева, если знать дорогу, можно добежать двумя узкими переулками, прежде чем какой-нибудь патруль доберется хотя бы до главной улицы.
О, она, Бабка, и в городе не забыла своего ремесла!
— И город — что твой лес, только все тут о четырех углах, — засмеялась она. Нужно только все разведать, как бывало в болотах гродненской пущи и в большом лесу, где они встретились… — Немцы по-прежнему здесь чужаки, — добавила она с презрением, — а выдавать тут некому, никто не шатается ночами по улицам, если сам не боится погони.
Как они будут жить в Вильно? Так же, как здесь, в Мервинске. Там стоят целые кварталы забитых домов, холера и тиф сильно покосили людей. И как бы немцы ни лезли из кожи вон, им не нащупать его следов. Его, Гришу, хорошенько припрячут, пока наконец не наступит мир и немцы не уйдут отсюда — побежденными или победителями, какое нам дело!
Гриша гладил ее руку и слушал.
— Да, все это неплохо, что правда, то правда. Опять, значит, жить, скрываясь. Опять в страхе. Правда, жизнь эта — к солнцу спиной, не настоящая это свобода, но все-таки жизнь! — прибавил он выразительно, чтобы утешить ее.
Затем зевнул и попросил ее посидеть с ним. Он немного устал с переодеванием, хочется прилечь и вздремнуть. Отяжелел он от водки — отвык от нее, это скоро пройдет.
На самом же деле он нуждался в уединении, чтобы продумать все. Никого он не хочет видеть возле себя, когда сам с собою будет совет держать, обмозговывать то, что ему сообщили. Он лег на нары, укрылся, повернулся лицом к стене, закрыл глаза.
А Бабка тем временем впала в лениво-дремотное состояние не то сна, не то бодрствования — освежающее состояние покоя, которому способствовали тепло и тишина, переполнившая ее безграничная радость от присутствия в ее чреве созревшего для рождения человека.
Гриша вовсе не устал, нет. Бодро и ясно, при полном сознании, он вглядывался в темное пространство, откуда — стоило только закрыть глаза — напирали мысли. И в церковном подземелье — тоже могила, может быть, со светом, с едой и питьем. А потом трудная поездка с переодеванием, быть может, погоня. Затем скрываться в Вильно, в каком-нибудь погребе, вдали от дневного света и людей. А стоит кому-нибудь донести на него — и тот получит денежную награду.
Совсем другое дело — тихая могила, прекрасный гроб, им самим обтесанный, пригнанный по мерке. Там он не будет страдать от голода — в этом уже не будет нужды, — и покой, бесконечный покой.
Он уже не сомневается, на чем остановит свой выбор. Он не думает даже о глупой затее этой простушки Бабки — ведь солдаты в караульной будут сразу же сменены, как только кто-нибудь из них почувствует себя плохо, как только хотя бы у одного начнется головокружение или позыв к тошноте. Разве нет им смены? Разве на соломенных тюфяках не лежат солдаты одиннадцати отделений, которые, как ни проклинают они службу, тотчас же приступят к несению караула? А часовой у ворот, разве он не станет стрелять? Пусть он даже промахнется и не попадет в Гришу — тревогу он все равно поднимет.
Эх, опять бабьи бредни: хорошо задумано, все наперед рассчитано, да толку мало; вот он, Гриша, лежит здесь, впереди у него еще одна только, правда, жестокая передряга, завтра утром или днем. Но пока ему очень хорошо и спокойно. Дурак он, что ли, кидаться на авось — ведь это может и плохо кончиться — в эту кутерьму? А его честно прикопленные денежки? Они достанутся фельдфебелю, ведь он не оставил никакого распоряжения. Ах, блаженно думал он, хорошо только то, что никакая сила не гонит тебя больше в спину. А жизнь… Довольно он хватил мук и горя!
Если заставить человека постоянно жить с холодными, мокрыми ногами — разве он не предпочтет всем этим мучениям легкую или пусть даже трудную смерть, если к тому же ему не придется самому хлопотать, самому решать, прыгнуть ли в реку или порешить себя другим способом.
А ведь ему, Грише, если он последует совету Бабки, предстоит встретить в десять раз больше мук, чем если бы пришлось прожить три месяца с мокрыми ногами. Видит бог, не хочет он опять в снег, в темноту, в холод, не хочет больше погони, не хочет прятаться и бояться поимки, а в случае неудачи — свалиться, как горемычный заяц, с пулей в спине. Пусть все идет своим чередом, пусть ничто не нарушает его покоя до завтрашнего утра.
Он, конечно, не так глуп, чтобы говорить обо всем этом с бедной Бабкой. Достаточно будет немного погодя вылить в помойное ведро бутылку с отравленной водкой. Можно бы, правда, и самому хлебнуть этой водки, если бы он испытывал страх перед пулей. «Но, — думал он, — пуля прикончит быстро, а яд работает медленно, бросается в голову, заставляет человека бесноваться. Это дело считается непристойным для солдата. Иди своею дорогой, Гриша, теперь у тебя опять есть силы для этого! Будь только ласков с этой глупой, маленькой женщиной».