Шрифт:
Седой медицинский советник, практика которого в Бремене в последние предвоенные годы резко уменьшилась из-за конкуренции этих коварных евреев, сердито мотает головой.
— Вы еще увидите, к чему это приведет, — бросает он и отправляется к начальнику комендатуры, господину ротмистру фон Бреттшнейдеру, чтобы распить с ним утреннюю порцию коньяку — рюмку-другую, а то и целых пять.
Солдат Бьюшев — пока все еще Бьюшев — по донесению караульной команды и санитара Кейера, резко изменился после объявления приговора. Обычно услужливый, расторопный, прекрасно настроенный, всегда чем-нибудь занятый, он теперь, если его не трогают, предпочитает сидеть целыми днями на нарах в камере. После обеда солнце заливает ее глубоким золотым потоком света и тепла, но в остальную часть дня она отнюдь не является особенно здоровым местом: она расположена в тени, и в ней сыро; до нее не доходит неудержимо наступающая, сверкающая весна, которая после полосы дождей ринулась в страну, как бросается в озеро стая ошалелых уток.
В городских садах буйно цветут сирень и тюльпаны, молодые каштаны распустили свои маленькие зеленые паруса, нежный ветерок и яркое небо играют на всех лицах, как бы возвращая им молодость.
Что касается Гриши — для него в самом деле было бы лучше, если бы его заставляли больше двигаться. Лежать на нарах — значило не просто лежать на нарах. Это значило думать. Два дня тому назад, во время прогулки, он побывал, конечно в сопровождении караульного, — которому, кстати, надо было кое-что купить в городе, у купца Вересьева и имел с этим бородачом в его лавке против собора краткую беседу, разумеется, на русском языке. А караульный Захт тем временем хлебнул водочки.
Кроме того, Гриша ежедневно совершал положенную прогулку по тюремному двору, где он вместе с несколькими другими подследственными размеренно шагал по четырехугольнику двора, уставившись в землю, или рассеянно блуждал взглядом по облакам. Ни шуток, ни смеха, ни взаимных одолжений, ни разговоров на ломаном русском и немецком языках.
Присутствовавший при объявлении приговора начальник караула, которому часто — через определенные промежутки — приходилось нести дежурство, время от времени должен был давать разъяснения на недоуменные вопросы относительно происшедшей с Бьюшевым перемены.
Со свойственным людям из народа тактом окружающие избегали задевать осужденного и лишь добродушно спрашивали, так, между прочим, или напрямик, о чем размышляет русский товарищ. Но приходилось довольствоваться односложными, хоть и беззлобными ответами Гриши.
Так или иначе, в первые дни ограничились тем, что заставляли арестанта заниматься физической работой: убирать камеру, колоть дрова на воздухе, на солнцепеке, причем он странным образом не успевал, несмотря на явное усердие, сделать и трети того, с чем справлялся раньше. Об этом доложили лазаретному ефрейтору, после чего дело пошло официальным порядком, попало к лекарю и закончилось поверхностным осмотром физического состояния арестанта.
Результаты этого осмотра врач Шиммель сформулировал следующим образом: физически солдат так здоров, что дай бог всякому честному германскому бойцу, а остального ведь не прощупаешь! Между тем в остальном-то и была загвоздка.
Подобно тому как человек, которого неожиданно ударили под ложечку крепким кожаным мячом, валится с ног и в первую минуту не соображает, где он и что с ним, сознавая лишь, что мяч опрокинул его, так и Гриша все еще продолжал чувствовать себя поверженным наземь, по крайней мере душевно, в том невидимом мире, где протекает психическая жизнь.
И его стремление вытянуться всем телом, оставаться пассивным, смотреть в потолок, являлось не чем иным, как внешним проявлением того душевного состояния, в которое его повергла судьба. Надо было как-то прийти в себя от того, что ему закатили смертный приговор в момент самых радужных ожиданий. Жизнь давит железным каблуком — который раз уже замечает он это!
Страшные трудности его скитаний, травля, которой он, дрожа и обливаясь потом, подвергался последние десять дней и ночей, когда по всем проводам летели полицейские телефонограммы, а теперь еще этот удар обухом по голове — смертный приговор — все это доконало его.
Он слезно молил Вересьева, отца Федюшки, написать условленное письмо, чтобы по крайней мере протянуть к прошлому тонкую нить, которая, в случае удачи, доведет его туда, где его ждет и где о нем радеет любящая душа. Кружным путем, лабиринтами — бродят его мысли в дебрях мира.
Удастся ли ему опять стать Григорием Папроткиным? Удастся ли ему избавиться от этого трупа, Бьюшева, которым он легкомысленно хотел защититься, как броней? Обнаружится ли его настоящее лицо? Признают ли его? Поверят ли?
Скверная штука — связываться с мертвецами! Ведь судьба их свершилась, и они, видно, примирились с ней. Бьюшев уже однажды погиб от пули. И вот — ему суждено опять погибнуть от пули. Бабка, да и он сам, могли ли они предполагать это?
Что может вырасти из яблочного зерна? Конечно, только яблоня. Возможно, что он, Гриша, нарушил покой мертвого Бьюшева, навязал себе на шею его душу, породнился с покойником, хотел спрятаться за него, — и дал его душе перевес над своей собственной душой.