Шрифт:
Этим распоряжением ротмистр Бреттшнейдер безмолвно давал понять, что его влияние в Мервинске еще не иссякло. Он поставил Гришу под дуло ружья, при этом в его просвещенном мозгу мелькали какие-то неясные воспоминания об эпизоде — то ли он прочел его в каком-то романе, то ли слышал со сцены, не все ли равно, — в котором кто-то кого-то поставил под меч — эффектно! Он отчетливо представлял себе, как с потолка спускается меч, привешенный на конском волосе, а внизу, ничего не подозревая, стоит человек, так что при падении меч неминуемо попадет ему в темя, то есть в наиболее чувствительное место мозговой оболочки.
Первое появление Германа Захта — между прочим, в качестве стражника, он мог целыми днями приятно покуривать, читать или писать письма, если только сам не принимал участия в беседах, — вызвало один из тех разговоров между столяром-евреем и его помощником, которые велись целыми днями: спокойные намеки чередовались с выразительными паузами. Тевье, этот желтолицый старик с седой козлиной бородкой и глазами, вокруг которых легли складки юмора — юмора, торжествовавшего даже над голодом, — оказалось, знал, как и все его окружение, о повороте в судьбе Гриши.
С помощью Гриши он распиливал на козлах под каштанами доски одинаковой длины, обстругивал их на столе, сооруженном во дворе из толстых балок и трех деревянных козел, а склеивал их в сарае. Гриша, постепенно усвоивший все навыки столярного дела, помогал ему или работал самостоятельно, в то время как Тевье набивал трубку дешевым табаком из солдатского буфета — табак выдавался ему в счет заработной платы.
Они прекрасно уживались друг с другом. Их взаимная симпатия возникла на испытанной почве общих унижений, лишений, осуждения немецкого засилья. Однако Тевье, с мудростью старого человека, взирал на эту молодую нацию, которая еще не постигла бесплодности всех завоеваний, начиная с Ахашвероша (Ксеркса) и кончая Бонапартом. Между тем какой-нибудь столяр — какой-нибудь Товья или Тевия — уже во времена Александра Македонского пользовался пилой и рубанком. Гриша же лишь возмущался непонятным и странным отношением немцев к нему самому. Конечно, немцы — солдаты. Ясно: солдатами им и надлежит оставаться. Чудесно и безумно целиться в противника; или швырнуть в толпу солдат ручную гранату; или, ощерившись от ярости, броситься на врага, штык на штык, и так отшвырнуть его, чтобы тот отлетел, да еще сломал бы себе шею; в любую минуту готовиться встретить опасность, которой угрожает тебе ружейный ствол или метательный снаряд врага. Но теперь уж хватит. Померялись силами. Теперь пора заключать мир.
Гриша до всего додумывался с трудом. Чтобы выяснить причины своих долгих страданий и безысходных кошмарных метаний, он должен был жертвовать многими часами ночного сна.
Гриша часто ловил на себе взгляд Тевье пытливо заглядывавшего ему в глаза. Глаза Гриши — смутно чуял Тевье — выражали, может быть, нечто другое, чем слова, срывавшиеся с его уст. Эти глаза растерянно, беспокойно чего-то доискивались. В том, как они перебегали с одного предмета на другой или застывали в неподвижности, в том, как они искали и вдруг становились пустыми, таилась напряженная пытливость, которая о многом говорила старому столяру.
— Оставь, — сказал Тевье. — Я всегда считал, что все это неважно, важно лишь то, что сказано в священном писании.
И тут же подумал про себя: в священном писании сказано — не убий. И еще ранее: если кто пролил кровь человеческую, то кровь его будет пролита человеком. Конечно, в том же писании так много убивают и так много проливают крови человеческой. Связать воедино эти противоречия — задача мудрецов. Но, может быть, его слова обижают русского или отнимают у него уверенность? По глазам видно, что внутри у него происходит что-то такое, о чем он и сам, может быть, еще не догадывается. А как раз это, по мнению Тевье, заслуживало самого серьезного внимания.
Поэтому он дал Грише высказаться о своем деле и узнал о том, что его, Гришу, взял под защиту генерал, но люди, сидевшие где-то далеко, в Белостоке, отнеслись к нему по-иному.
— Генерал, — сказал Гриша, — обещал мне, что со мной ничего не случится. Ведь это просто смех, они хотят повернуть дело так, как будто Бьюшев жив. А на самом деле он гниет в лесу, за тридевять земель, за сотни верст отсюда. Все это подтвердили свидетели, все знают — и военный суд, и судьи, и лейтенанты, и ландштурмисты, что это чистая правда. И вдруг ротмистр приставляет ко мне этого ефрейтора с ружьем, будто я опять собираюсь бежать. Олухом он считает меня, что ли?
Дважды подряд, когда он произносил слова «бежать» и «олух», ему вспомнилась Бабка, и он невольно покачал головой.
Тевье смазал клеем гладко обструганные доски по продольной стороне и с помощью Гриши зажал их в тиски, чтобы они сохли, не сдвигаясь с места.
— Дело не в том, — сказал в раздумье Тевье, — должно быть, за комендантом стоит кто-то, для кого важен лишь приговор, а не справедливость, лишь твоя смерть, а не истина. Этот человек, там, в тылу, никогда не видел тебя — этот великий Шиффенцан, подписывающий столько приказов и красующийся на портретах, — ясно, что под всем этим что-то кроется. Во всем этом есть какой-то смысл. Этот смысл нужно уразуметь, если хочешь правильно жить. Я поищу в гемаре, там, наверно, найдется какое-нибудь толкование.
— Кто-то целится в меня, — невольно простонал Гриша.
Он тут же обругал себя, опасаясь, как бы Тевье не высмеял его, но столяр, воспитанный в совсем ином духовном мире и из вечера в вечер страстно отдававшийся чтению священных книг, только сказал:
— А почему бы и нет? Но все это очень странно. Пока все это напоминает двух собак, дергающих одну веревку, и веревка — это ты. Более сильная собака отгонит другую, но только та, у которой более крепкие зубы — растреплет веревку. Или еще иначе: ты — кость, за которую дерутся две собаки. Более сильная вырывает кость у другой, более слабой, но только та, у которой зубы острее, сумеет перегрызть кость. Каждое мгновение в мире имеет свой смысл.