Шрифт:
Писатели кивали, явно искренне разделяя боль, но отмалчивались. Не замечали или не хотели, боялись замечать, как надеются местные услышать от них нужные слова. Даже вопросы задавали скупо.
Лишь один раз – по крайней мере, при Алексее, – старый писатель спросил о том, что могло бы взорвать людей:
– А если откажетесь выезжать?
– Да, мы этот вопрос поднимали, – сказала Ирина. – Нам ответили, что оценят на глаз избу, усадьбу, дадут на руки сколько там посчитают нужным – пятьдесят тысяч, семьдесят – и насильно посадят на паром, отвезут до города, а там дальше – как хочешь.
– Но ведь это незаконно! – возмутился другой писатель, полный, в очках.
– Да уж наверное незаконно. Надеемся, до этого не дойдет, но все равно… Как люди жить будут, на что – я не знаю.
– Оккупация! – плачуще выкрикнул третий гость, с седой острой бородкой. – Пришел враг! Будто при оккупационном режиме…
Старый писатель сморщил свое плоское челдонское лицо, отозвался:
– Не в этом дело, Валя, не в этом… Если бы Россия была одна на этой земле, то можно было бы миновать. Но когда пошла такая гонка, что уж было делать? Пришлось соглашаться с этим со всем и заваливать реки, пускать ракеты, поливать землю бетоном…
Вечером писатели сели в катер и отправились в Кутай, бывший райцентр, где еще работала заежка. А совсем недавно, уже здесь, в квартире, Алексей случайно увидел старого писателя по телевизору.
– Народ отступился, – журчал его тихий, бессильно лепечущий голос. – Если раньше он отступался, то ненадолго. Он брал себя в руки. А тут он не захотел уже. Он устал.
Алексей рассердился:
– Да не устал! Не устал, а запутался. Что нам делать было? Скажите!
Посмотрел на экран, на изрезанное глубокими, как рубцы, морщинами лицо писателя, ожидая ответа. Но тот журчал о другом:
– Сейчас, мне кажется, обречен весь мир. Подошло время негодности этого мира.
И такие слова пригасили негодование; стало жалко старика, доживающего с такой уверенностью. В негодность мира Алексей уж точно не верил, наоборот, считал, что мир становится лучше и лучше, и если бы воплощать все изобретения, применять достижения, то жилось бы вообще отлично. Пока же люди из-за лени или жадности ведут себя на Земле, как бандиты, прилетевшие с другой планеты. Высосут эту и вернутся обратно, на какую-нибудь свою Альфу Центавру.
Но скоро человечество одумается и поймет, что Земля – родная и единственная, не надо губить ее, нельзя так бешено выкачивать нефть и газ, косить леса. Одумается, станет беречь Землю и самих себя, своих потомков.
Писателя понять, конечно, можно – часто Алексей наблюдал, как чувствующие близкую смерть озлобляются на всё вокруг, разругиваются с детьми, не хотят никого близкого видеть, зато могут первым встречным излить душу. Так, видно, и здесь: «Мир обречен… негодность этого мира…»
Теперь, после вопроса дочки, почему не сопротивлялись, Алексей не раз вспоминал о том писательском визите. И ведь действительно, призови они, уважаемые, известные на всю страну люди не выезжать, остаться там – «Где у вас свободная избушка? Мы с вами!» – большая часть людей поддержала бы. Кто-то бы, конечно, уехал, но в основном остались. Только и ждали чего-то такого, какого-то подобного слова, поступка… И увидел бы тогда старый писатель, что не отступился народ. Поддержал бы и Кутай (а там тысячи три жило), Сергушкино, Проклово, Усово, Большаково…
Брюханов ярко, до мурашек, представлял это почти восстание и тут же хмыкал над собой, но от этих хмыков картинки становились только отчетливей, как-то слаще… В детстве любил фантазировать, и вот на пятом десятке вернулось.
Порой он вполне серьезно рассуждал: «Заяви они, что остаются в деревне, и там бы, наверху, перепугались. Такие люди, а готовы с народом… И ведь можно было если не спасти Пылёво, Кутай, то хотя бы под это участки выбить, условия лучше… компенсаций добиться».
– Тьфу! – отплевывался; вместо сладости мечтаний, в которых он сам и остальные были героями, готовыми держаться на своей земле до последнего, стало муторно, как только появились мысли-расчеты, корысть.
Но корысть ли – клочок земли под огород, баньку, сарай?.. Хоть было бы куда сунуться. В земле поковыряться, гвоздь в доску вбить.
«Долго мы здесь не протянем, взаперти, – слоняясь по квартире, думал Алексей. – Одуреем, перегрыземся, разбежимся».
И все чаще выходил на лестницу, подолгу курил, сидя на бетонной ступеньке, подложив под зад один из прошлогодних дочкиных учебников.
Глава седьмая
Эксгумация
Первое после переезда лето проводили в городе. Отправиться куда-то далеко – в крайцентр или тем более на море – не было денег, да и на отпуск еще не наработали, выезжать же в тайгу, на реку не хотелось. Какая-то обессиливающая злость скручивала: вот совсем недавно было это рядом, в ста шагах буквально, давалось даром, составляло мир, в котором жил, а теперь отдалилось (то есть ты отдалился), и для встречи с рекой, с тайгой требуется с полчаса езды по кочковатой дороге… «Да пропади оно!» – хотелось крикнуть в ответ на ворохнувшееся желание помчаться на моторке по реке, войти в лес с ведрами, торбой за спиной, предвкушая, что сейчас начнутся и грибы, и ягоды, да так рясно, что вмиг вся тара будет забита.
С бывшими земляками Алексею Брюханову встречаться не хотелось – только душу бередить, – к своим родителям, к родителям жены ходил через силу, как обязанность выполнял.
И те и другие жили в двухквартирных коттеджах. В разных, но по соседству.
За год успели обустроить жилища, доделать недоделки, исправить брак. Выкопали подполья, хоть и неглубокие, но для картошки, десятка банок солений хватит; главное, чтоб не промёрзли… Огородили придворовую территорию штакетником (заборы в жэке ставить запретили), матери посадили цветочки, по паре-тройке узеньких грядочек морковки, лука, петрушки. За задами поставили крошечные, чтоб вид не портили, сарайки, официально являвшиеся будками для собак.