Шрифт:
Выпущенным полякам велено было оставить Францию – они поехали в Лондон. В Лондоне он сам рассказывал мне подробности ареста и, по справедливости, всего больше дивился тому, что комиссар знал, что у него есть письмо с надписью Е. А. Письмо это из рук в руки ему дал Маццини и просил его вручить Этьенну Араго.
– Говорили ли вы кому-нибудь о письме? – спросил я.
– Никому, решительно никому, – отвечал Св<ерцекевич>.
– Это какое-то колдовство – не может же пасть подозрение ни на вас, ни на Маццини. Подумайте-ка хорошенько.
Св<ерцекевич> подумал.
– Одно знаю я, – заметил он, – что я выходил на короткое время со двора и, помнится, портфель оставил в незапертом ящике.
– Clewd! Clewd! [461] Теперь позвольте, где вы жили?
– Там-то, в furnished apartements [462] .
– Хозяин англичанин?
– Нет, поляк.
– Еще лучше. А имя его?
– Тур – он занимается агрономией.
– И многим другим, коли отдает меблированные квартиры. Тура этого я немного знаю. Слыхали вы когда-нибудь историю о некоем Михаловском?
461
Найдено! Найдено! (англ.). – Ред.
462
в меблированных комнатах (англ.). – Ред.
– Так, мельком.
– Ну, я вам расскажу ее. Осенью 57 года я получил через Брюссель письмо из Петербурга. Незнакомая особа извещала меня со всеми подробностями о том, что один из сидельцев у Трюбнера, Михаловский, предложил свои услуги III отделению шпионить за нами, требуя за труд 200 фунтов, что в доказательство того, что он достоин и способен, он представлял список лиц, бывших у нас в последнее время, и обещал доставить образчики рукописей из типографии. Прежде чем я хорошенько обдумал, что делать, я получил второе письмо того же содержания через дом Ротшильда.
В истине сведения я не имел ни малейшего сомнения. Михаловский, поляк из Галиции, низкопоклонный, безобразный, пьяный, расторопный и говоривший на четырех языках, имел все права на звание шпиона и ждал только случая pour se faire valoir [463] .
Я решился ехать с Огар<евым> к Трюбнеру и уличить его, сбить на словах и во всяком случае прогнать от Трюбнера. Для большей торжественности я пригласил с собой Пианчиани и двух поляков. Он был нагл, гадок, запирался, говорил, что шпион – Наполеон Шестаковский, который жил с ним на одной квартире… Вполовину я готов был ему верить, т. е. что и приятель его шпион. Трюбнеру я сказал, что требую я немедленной высылки его из книжной лавки… Негодяй путался, был гадок и противен и не умел ничего серьезного привести в свое оправдание.
463
Здесь: выдвинуться (франц.). – Ред.
– Это все зависть, – говорил он, – у кого из наших заведется хорошее пальто, сейчас другие кричат: «Шпион!»
– Отчего же, – спросил его Зено Свентославский, – у тебя никогда не было хорошего пальто, а тебя всегда считали шпионом?
Все захохотали.
– Да обидьтесь же, наконец, – сказал Чернецкий.
– Не первый, – сказал философ, – имею дело с такими безумными.
– Привыкли, – заметил Чернецкий.
Мошенник вышел вон.
Все порядочные поляки оставили его, за исключением совсем спившихся игроков и совсем проигравшихся пьяниц. С этим Михаловским в дружеских отношениях остался один человек, и этот человек – ваш хозяин Тур.
– Да, это подозрительно. Я сейчас…
– Что сейчас?.. Дело теперь не поправите, а имейте этого человека в виду. Какие у вас доказательства?
Вскоре после этого Свер<цекевич> был назначен жондом в свои дипломатические агенты в Лондон. Приезд в Париж ему был позволен – в это время Наполеон чувствовал то пламенное участие к судьбам Польши, которое ей стоило целое поколение и, может, всего будущего.
Бакунин был уже в Швеции, знакомясь со всеми, открывая пути в «Землю и волю» через Финляндию, слаживая посылку «Колокола» и книг и видаясь с представителями всех польских партий. Принятый министрами и братом короля, он всех уверил в неминуемом восстании крестьян и в сильном волнении умов в России. Уверил тем больше, что сам искренно верил – если не в таких размерах, то верил в растущую силу. Об экспедиции Лапинского тогда никто не думал. Цель Бакунина состояла в том, чтоб, устроивши все в Швеции, пробраться в Польшу и Литву и стать во главе крестьян.
Свер<цекевич> возвратился из Парижа с Домантовичем. В Париже они и их друзья придумали снарядить экспедицию на балтийские берега. Они искали парохода, искали дельного начальника и за тем приехали в Лондон. Вот как шла тайная негоциация дела.
…Как-то получаю я записочку от Свер<цекевича>: он просил меня зайти к нему на минуту, говорил, что очень нужно и что сам он распростудился и лежит в злой мигрени. Я пошел. Действительно застал больным и в постели. В другой комнате сидел Тхоржевский. Зная, что Сверцекевич писал ко мне и что у него есть дело, Тхоржевский хотел выйти, но Сверцекевич остановил его, и я очень рад, что есть живой свидетель нашего разговора.
Сверцекевич просил меня, оставя все личные отношения и консидерации [464] , сказать ему по чистой совести и, само собой разумеется, в глубочайшей тайне об одном польском эмигранте, рекомендованном ему Маццини и Бакуниным, но к которому он полной веры не имеет.
– Вы его не очень любите, я это знаю, но теперь, когда дело идет первой важности, жду от вас истины, всей истины…
– Вы говорите о Б<улевском>? – спросил я.
– Да.
Я призадумался. Я чувствовал, что могу повредить человеку, о котором все-таки не знаю ничего особенно дурного, и, с другой стороны, понимал, какой вред принесу общему делу, споря против совершенно верной антипатии Сверцекевича.
464
соображения (франц. consid'eration). – Ред.