Шрифт:
В ту же ночь он узнает, что Москва горит. Пять дней будет гореть. Тушат французы, но не потушат: сразу со всех концов сама загорается; поджигают русские воры и разбойники, выпущенные для этого нарочно из тюрем. «Люди с дьявольскими лицами в бушующем пламени — настоящий образ ада», — вспоминает очевидец. — «Какие люди, какие люди! Это скифы!» — шепчет Наполеон в ужасе.
Ясные сухие дни; сильный северо-восточный ветер; город почти весь, кроме церквей и дворцов, деревянный, — бушующее море пламени. «Это было самое величественное и ужасное зрелище, какое я когда-либо видел», — вспомнит Наполеон. [871]
871
O'M'eara B. E. Napol'eon en exil. T. 1. P. 181.
Так вот чем ответила ему Россия — самосожжением.
Целыми часами, глядя на пожар из окон Кремлевского дворца, он видит, как вся его жизнь — победы, слава, величье — исчезает, как дым, в клубах дыма и пламени. Завидует ли России? Вспоминает ли свое искушение огнем: «Сгореть, чтоб осветить свой век»?
Кремль осажден пламенем. Жар так силен, что, когда император смотрит из окна, стекла жгут ему лоб.
Он бежит из Кремля «по огненной земле, под огненным небом, между огненными стенами», и едва спасается. [872]
872
Ibid. T. 5. P. 51.
Выждав в Петровском-Разумовском, чтобы Москва догорела, возвращается на ее пепелище. Не знает, что делать: решает то идти на Петербург, то зимовать в Москве; мечется, как затравленный зверь. Наконец, посылает к Александру. «Я хочу мира, — говорит посланному, — мне нужен мир во что бы то ни стало; только спасите честь!» [873]
Александр не отвечает: мира не будет.
13 октября выпадает первый снег, предвещая лютую русскую зиму — после огненного ада ледяной.
873
Ibid. P. 75.
19-го Великая Армия, — уже не великая, а малая — едва шестая часть ее, — выходит из Москвы, по Калужской дороге, и начинает отступление.
28-го, ударил мороз, а 8 ноября, по дороге на Вязьму, французов застигла такая вьюга, что людям, не знавшим русской зимы, казалось, что тут им всем пришел конец. Черное небо обрушилось на белую землю, и все смешалось, закружилось в белом, бешеном хаосе. Люди задыхались от ветра, слепли от снега, коченели от холода, спотыкались, падали и уже не вставали. Вьюга наметывала на них сугробы, как могильные холмики. Весь путь армии усеян был такими могилами, как бесконечное кладбище.
Особенно пугали их долгие зимние ночи. На бивуаках в степи, в двадцатиградусный мороз, не знали, где укрыться от режущего, ледяного ветра. Жарили себе на ужин дохлую конину на тлеющих углях, оттаивали снег на похлебку из горсти гнилой муки и тут же валились спать на голый снег, а поутру бивуак обозначался кольцом окоченелых трупов и тысячами павших в поле лошадей.
Но лучше было замерзнуть, чем попасть в руки казаков и крестьян: те убивали не сразу, а долго издевались и мучили или просто выбрасывали, голых, на снег; если же пленных было слишком много, гнали их пиками, как скот, может быть, на новые, злейшие муки.
Сто тысяч французов вышло из Москвы, а недели через три осталось тридцать шесть тысяч, да и те — живые трупы, смешные и страшные чучела, в пестрых и вшивых лохмотьях — чиновничьих фраках, поповских рясах, женских капотах и чепчиках. Ни подчиненных, ни начальников: бедствие сравняло всех. Стаи голодных псов следовали за ними по пятам; тучи воронов кружили над ними, как над падалью.
Не все, конечно, такие: есть еще Гвардия. Старые усачи-гренадеры все еще берут на караул окоченелыми руками и слабыми голосами кричат, как на Тюльерийских парадах: «Виват император». Эти делают и будут делать такие чудеса, что внуки не поверят.
Маршал Ней, прикрывая отступление на Смоленск, с двумя тысячами против семидесяти, бьется десять дней подряд и побеждает. Не только Франция — мир никогда не забудет этого святого геройства.
А что же Наполеон? Все еще «мокрая курица»? Нет, как будто только и ждал этого последнего паденья, чтобы восстать из него в славе большей, чем слава всех его побед.
Бледно-бледно, мертво лицо его, как мертвый, бледный снег; но чудно и страшно, как лицо Диониса, нисшедшего в ад. И те, кто в аду, глядя на него, снова надеются, что он их спасет, выведет из ада в рай.
«Холодно тебе, мой друг?» — спрашивает он старого гренадера, идущего рядом с ним, в двадцатиградусный мороз. «Нет, государь, когда я смотрю на вас, мне тепло!» [874] Тепло, как от солнца в ледяном аду.
Люди все еще верят в него; если бы не верили, разве бы тысячи раз не убили его, когда он шел, рядом с ними, по снегу, с палкой в руках. Но вот не убивают, а умирают за него и верят, санкюлоты-безбожники, что «днесь будут с ним в раю». Может быть, он и сам еще верит, что ведет их в рай сквозь ад, а верить в такую минуту — это и значит быть Человеком.
874
Lacour-Gayet G. Napol'eon. P. 207.