Шрифт:
Омшаник был пуст, пасека заброшена. Сердце сжималось от тревоги. Чудам очень любопытны были большие люди. Они смотрели на больших со страхом и восхищением. Большие частенько обижали их, поэтому чудь научилась прятаться и начала разбираться в добре и зле, коварстве и хитрости. И мести научилась чудь белоглазая. А если к ней без злобы и насмешки, то нет лучше друга, чем чудь.
Болит сердце, обливается чем-то горячим, жгучим да колет и болит.
– Чуда-Синица, гляна ты моя…
Маленькая она была, чуда-Синица. И верно, как синичка тенькала-тинькала, говорок такой у ней был. Чего она тенькала, то неизвестно. Сидит, бывало, у Тимохи на закорках и знай насвистывает. Чё ей, чуде. Родами померла Синица. Не может чуда родить от большого человека. Испугались чуды и ушли от него ночью. Не стало их, и все. Ему, чуду, весь лес – дом. И если не захочет чудь, не найдешь ты его.
Пришлось Тимофею к людям идти. Годы были еще не старые – шестьдесят годков, какая старость?! Спина по-прежнему прямая, шаг легкий и волоса густые. Осел рядом с родной деревней в железнодорожном поселке у Вотяцкой горы. Нелепый поселок, – раздраженно думал Тимофей. На сотню верст вокруг ровное место, а железная дорога прет в аккурат в лоб крутого угора. Паровоз не тянет – подцепляют на подмогу толкач.
Возле Вотяцкой горы появился поселок и короткими ниточками односторонних улиц прижался к железной дороге, к спасительнице и кормилице. Ведь кто тут жил-то? Тот, кто смог правдами и неправдами улизнуть от колхозов. Вон шаг шагни – Агеевка. Колхоз. На сотни верст вокруг одни колхозы.
Пригляделся Тимофей: народ почти весь пришлый, из окрестных деревень, с поселений, эвакуированные есть. Кто откуда – не спрашивают. Были у него запасены и камешок, и золотишко. Съездил в город. Нашел тех, кто камешки-песок принимал, стал менять понемногу. Документы выправил: теперь он Николай Степанович. Дом поставил. Женился. Окно на закат. Закончилась долгая дорога посолонь и обратно.
Чудская яма
– Вымой в сенках, – Николай Степанович произнес эти слова, не глядя на жену и почти не разжимая губ. Он глядел и двигался так, будто был в избе один. Мария, не помедлив и единой секунды, скользнула за дверь. Она уже мыла сегодня пол в сенях, но будет мыть снова. Пусть. Это ничего. Когда муж останавливал на ней взгляд синих, покойницки-холодных глаз, страх пронизывал ее от макушки до пяток. Так-то вроде хорошо живут. Дом чистой, большой. Николай хоть и староват против жены, дак хоть не пьет. Чё с им не жить? Так думали в поселке и Марию не осуждали. А куда ей деваться? Муж по пьянке на тракторе перевернулся с сыном вместе. Куды подешь? Правда, вскоре после замужества чё-то Мария пить стала, не везет Николаю Степановичу: первая-та жена тоже запилася. Тоскливо, видно, с им жить, скучной он, вот оне и пьют. Так думали в поселке.
Николай Степанович неторопливо пододвинул стул, сел, начал снимать тонкие хромовые, безупречно начищенные сапоги. То ли он помнил, что сенки были сегодня вымыты, то ли и впрямь забыл. Он хотел выгнать Марию и выгнал ее из избы. И больше не думал об этом. Бесшумно ступая босыми ногами по ярким половикам, подошел к кухонному окну: поглядеть на закат. Так и дом был поставлен, чтобы одно окно – на закат. Светляя… Сколько закатов он проводил из этого окна? Сколько, Тимофей Филиппыч Туров, Тимка-гоёнок?
…В поселке и окрестных лесах частенько случались проверки – беглых искали. Стекался сюда народ с северов, с лагерей. Все из-за Вотяцкой горы. Останавливались тут составы, идущие на запад, в основную Россию. Станция маленькая, охраны нет. Можно ночью забраться в товарняк и попробовать спастись. Шел беглый мужик от одной глухой лесной деревни к другой, от одной вдовьей избы к другой такой же. Помогал, чем мог. Оставался след по деревням, рождались в свой срок ребята: русские, хохлята, эстонцы. Был, говорят, даже итальянский след.
– Опеть сёдня проверка будет, видно, – судачили недавно в поселке. – Солдатов привезли, беглых искали. Нашли землянку за Маремьяниным починком и кричали: мол, сдавайтеся. А оне в землянке крышу обвалили и саме захоронилися. Маремьяна-та сказывала: это, мол, не беглые были, чудь в землю ушла. Госсподи, твоя воля…
…Изредка в наших глухих лесах встречаются неглубокие провалы, не зарастающие ни мхом, ни травой. Весной их до краев наполняет талая вода, зеркалом стоящая посреди громадных старых елей. Края этого темного зеркала обрамляют пронзительно желтые цветки лягушатника. Там всегда как-то очень тихо, ветер унимается, и ни одна складочка не лежит на зеркальной грани. Такой провал называют чудской ямой, говорят, не то чудь белоглазая ушла в землю, не то ихний бог Кудэ-водэж сам собой закопался.
Еще рассказывают, что русскому парню поглянулася лесная девка, не то из чудов, не то из немирных вотяков. Ихные имя жить у себя не дали, и русские тоже не приняли. А как имя без народа-та жить? Вот оне пошли в лес, вырыли землянку, на ей крышу землей насыпали, в ту землянку ушли, и подпорку парень вышиб. Ушли обое в землю. Захоронилися, скрылися вовсе, и костей нету у их тамока. Вот и получилася чудская яма.
Кажется, что и время возле чудской ямы ходит по кругу. Чудится-видится быль и небыль.
– Я захотела, чтобы ты жил. Но все эти маленькие окошечки, через которые в человека приходит жизнь, они уже все были закрыты, я искала, искала знаки жизни. Потом нашла. И ты мне показался красивым. У вас, у русов, тоже есть те, кого вы считаете красивыми, да? Зачем вы такие сильные? Лесному человеку не надо такой силы. Ты кто?
– Я инок, учитель, послух у меня такой. Уже десять лет. Зимой ребят староверам учу, а летом хожу со странниками-никудышниками. Гляжу на чудеса земные. Как реки текут, леса растут. Какие города. Какие люди. Как соль добывают, как железо делают. Как ходят по воде и посуху железные кони. Столь много на земле чудес, что не наполнится око зрением. А кто ты, и как я попал сюда, и где я?