Шрифт:
– А что ты помнишь?
– Я на зиму с сепычанами подрядился ребят учить. Жил у их в мирской избе, со мной еще пятеро ребят из Путинской деревни. А тут облава. Из Оханска нагрянула полиция, искали учителей. Никониане нам, древлеправославным, не дозволяют ребят грамоте учить. Чтобы мы книг не читали и забыли бы свою веру. Тайком учим, а как попадется учитель полиции – на каторгу высылают. Я лесом убежал, думал до скита добраться, есть тут знаемый скит, надежный, потаенный, с крепкими насельниками. Да шел небыстро, книг много в мешке нес, боялся, что спалят книги-те. Волки напали вечером. Помню, еще старуха какая-то меня тащила. Где старуха-то?
– Показалась тебе старуха. Я это была. Разве я старуха?
– Нет, ты не старуха. Но и не девка. Ты совсем иная, не как мы.
– Ты ведь для меня тоже иной.
– А что ты делаешь? Что за ковер?
– Это наше племя. Вон там, наверху, его начало, мы из рода волка. Эти полосочки – жизни людей. Их надо правильно складывать, чтобы племя жило. Я должна стать старшей матерью. Еще не так скоро, будущим летом, уйдет старшая прежняя мать. Она меня долго учила, как складывать этот ковер. И теперь я знаю, кому кого надо дать в жены, чтобы дети не умерли и были хорошие охотники.
– А ежели оне, кого ты назначишь, друг другу не поглянутся? Тогда как?
– Только дикие звери совокупляются охотою своей. Мы не дикие звери. Старшая мать много помнит и знает. Если бы старшая мать не знала, наше племя наплодило бы слабых больных детей и погибло бы давно. Вот, видишь, эта полосочка? Это я. Вот она началась, вот, видишь, где? Видишь, как тут узор идет? Нет для меня мужа в нашем племени. Я не могу родить никого, нельзя мне. Я как будто уже мертвая. Я только знаю, и все.
Он – Иной – то засыпал, то просыпался и выкарабкался к жизни.
Она – Иная – перебирала полоски ковра, склонялась над очагом, приходила к нему ночами. И все тлела, тлела, тонким дымом исходила сухая трава в очаге.
– Ты говоришь как-то, не знаю, как… Но ты же говоришь, и я тебя понимаю!
– Нет, я совсем не говорю тех слов, какие ты знаешь. Мы почти ничего не умеем говорить словами. Меняемся кое-чем с русами, так научились немного. Я просто шевелю губами, а ты слышишь то, что я хочу тебе сказать. Ну, зачем тебе знать, как я это умею? Пока ты был слаб, я глядела на тебя и дала знание читать мое лицо. Ты был бы мертв сейчас, если бы не я. Твои нашли на дороге только клочки шубы да валенки еще. Они уже отпели тебя. Считай, что ты умер.
– Нет, я не хочу быть мертвым. Валенки бы мне. Ноги заживут, и я уйду. Ноги болят, вот палец так ноет, невозможно пошевелить.
– Расскажи еще о мире. Где ты был? И зачем тебе знать, как живут другие? Зачем тебе знать больше того, что дает жизнь твоему народу?
– Я сызмала ходил, с никудышником одним из дому ушел. Погорели мы, есть было нечего, тятя благословил меня идти в иноки. Тутока в аккурат у нас в деревне странник один остановился на зиму ребят грамоте учить. Я с им и ушел по весне. Сколь-то жил в скитах на Колве, навык книги читать, переписывать помогал, там много сильных старцев живет в колвинских скитах. А потом сам в мир пошел, много где бывал. Есть такой город – Веденец, по-иному – Венецея. Считай, в море стоит, посреди воды. Голову обносит глядеть, каково тамока всего наставлено. А стоит сей город на деревах перемских. Так мне иноки колвинские сказывали. Лиственница перемская тамока. Она ведь не гниет, лиственница-та. Из ее подклет ладят, на котором дом стоит. Тутока она не растет, и нигде на свете боле нету ее, только по Колве да по Вишере. Да, сказывали, за Каменным поясом.
– Я слышала, срубили святые рощи по Колве. Злые были на вас тамошние лесные люди. Много ваших побито за дело это нехорошее.
– Но-о. Было дело. Ушкуйники новгородские тогда по Колве приходили. Лиственницу высматривали. Сплавом сплавлялися по Колве и Каме, далеко вниз. Волоки знали между реками. Золотом за лиственницу расплачивалися купцы венецейские. Жалко как, котомка с книгами пропала, тамока у меня был ихний путь срисован. Я бы тебе все показал.
– Книги я не стала тащить: ты тяжелый и так. Потом сходила поглядеть – котомки нет. Наверно, твои забрали. Волкам-то книги ни к чему. Твои теперь знают про тебя, что ты мертвый.
– А я ничё, я не мертвой, какой же я мертвой! Вот ноги заживут – пойду опеть белый свет глядеть, робят учить. Маленько только полежу и пойду. Мне, вот что, мне на двор надобно, ну, облегчиться охота.
Иная бросила на тлеющие угли пучок сухой травы, а когда Иной забылся, легко и умело ворочая исхудавшее безногое тело, облегчила его. Свирепая ночная метель завывала над крышей землянки. Скрипела и шаталась старая ель, с потолка там и тут стекали струйки сухого песка.
Ночью круто задувавший ветер откинул полог, закрывавший дверь, вымел дымный тяжелый запах горелой травы. Иной проснулся. Тусклый рассвет пробивался через откинутый полог. Тесная смрадная землянка. Какая-то старая морщинистая тетка лежит рядом, и от нее пахнет зверем. Идти отсюда, немедленно идти к своим! Он скинул шкуры, закутывавшие тело, и понял, что ног нет.
И вышиб Иной столб, который держал тяжелую крышу.
…Темна и спокойна вода, заливающая до краев чудскую яму по весне. И время идет здесь по кругу…
Когда солдаты убрались из поселка восвояси, Тимофей сходил к Маремьянину починку. Провал есть. Видно, что свежий: торчат из земли еловые сухостоины. Копать военные ничего не стали. Кто тут сам себе нашел могилу – беглые? Чудь? Кому стало невмочь жить на земле?
«…Знато бы, – думал Тимофей, – эх, знато бы, может, с чудами и мне бы уйти…»