Шрифт:
– Егор Иваныч, доброго здоровьица! – ласково сказал, кланяясь, седенький официант. – Погодку-то какую выбрали. Ну и рыскун вы!
– Да, брат, закрутило. Дай-ка мне, братик… – он покосился на ужинавших, – гм… да горяченького чего, ветчинки… Плохо на берегу.
– Очень дождик-с. Зато все каютки свободны, не как летом.
– Каюты мне не потребуется. Слезать скоро, на Волчьем перекате. Я там говорил капитану, а ты все-таки накажи вахтенным… как бы не проскочить.
– Чего ж ночью-то вам на перекате?…
– Надо. Маячник там утонул. Баритон постучал ножичком.
– Давайте, что там… Да подогрейте вино. Певица глядела на пассажира: кто он? инженер?
В двадцатых числах августа Серегин опять перекинулся на средний плес, под Большие Щуры. Так он и сам говорил про себя – перекинулся: такая неспокойная была должность.
Сейчас же за половодьем проверяли стрежень на нижнем плесе, потом перекинули его на Завалы, где землечерпалка; три недели, петровками, маячил он на косах у деревни Большие Щуры, а потом месяца полтора обставлял судоходными знаками участок по Вычегде. И только покончил – срочная телеграмма кинула его вновь под Щуры, где стали крепко садиться только что пущенные большие пароходы. Лето было засушливое, вода валилась, и жалобные ящики на судоходных постах каждый день доставляли неприятность.
Назначение под Щуры было Серегину в радость: он и сам собирался туда, хотя бы налетом. А когда-то он проклинал их, эти Щуры. Маячники штрафились там, как нигде. Там река баловалась, играла перекатами и косами, ставила заманихи пароходам. А теперь все здесь нравилось: и еловая чаща на кручах, и пески того берега, и вязкое побережье в ключах, и валун, завалившийся к самой воде, и самое имя – Большие Щуры. Они таились за взгорьем и конечками крыш хитро мигали пароходным дымкам: а вот и мы, Большие Щуры! а вот и нет нас!
И как увидал с парохода поспешавшего на веслах рыжего Семена-маячника, приставил ладони и крикнул раскатисто во всю реку:
– Навастрива-ай!
Долгим стоном ответила ему еловая чаща, а сбитые криком чайки заплакали. И не от тоски, потому что не было здесь тоски: весело было на светлой реке. Радовались свежей краской баканы; висли вниз головами рыжие ели, точно в веселой игре, вцепившись корнями в тряские берега, а зеленые заглядывали на них сверху; ключи так сверкали, точно весь берег был в серебре. Все показалось Серегину ясным, веселым, добрым: даже валун улыбался каменной лысиной. Потому, что судьба подарила ему здесь улыбку, и эта улыбка осталась на всем. Воздух был так звонок и чист, что Семен сразу признал, кто, высокий, стоит на корме, загродив спиной падающее к пескам солнце. Да и кому еще ехать сюда, на вязкие берега, снизу!
– Егор Ива-ныч!
Серегин прыгнул в Семенову лодку и остался стоять, качаясь на высокой волне, провожаемый взглядами женщин, вольный, крепко загоревший, веселый. Увидал светлый валун и вспомнил, как в белой ночи не мог спать, как охватил тогда накрепко этот холодный валун и вырвал из заевшей его чмокнувшей глины. И все вспомнил. Стряхнул на затылок фуражку и руганул весело и Семена, и реку, и затихающий пароход:
– Раков все, черти, давите!
Подмигнув пароходу, сказал весело и Семен:
– Повертелся надысь у косы… Та-чал капитан… шумной!
– С вами будешь шумной!
А Семен подмаргивал про себя из-под драного картуза под писк ерзавших весел. А когда Серегин доставал папиросу, признал жестяную коробочку с крашеной бабочкой наверху. Показывал ему как-то Егор Иваныч эту коробочку, тыкал к носу и говорил:
– Хорош я себе портсигар уделал?!
Чу-дак! А был у него настоящий портсигар, на пружинке. На его глазах тогда и зашвырнул в реку, хоть бы ему подарил!
– А понсигарчик-то ваш надышний ущупал я, рашницей достал. А это у вас, с бабочкой какой был?
– Подгребайся, подгребайся… с бабочкой! С солдаткой-то как?
– Хе-э… ничаво.
От шалашика лаяла на воду рыжая Лиска с белоголовым кутенком, и казалось, что в чаще есть еще Лиска и тоже радуется.
Прямо с ходу Серегин осмотрел запасные баканы, кучу ржавых цепей, оглянул реку, привычно выискивая отсветы кос и наносов.
– Как на скате?
– У таей, у долгой, новый перекатец задират… Да от ее версту туды, квыше… заманиха рость стала на глыби… да к буграм, жалились, что низвергло, да к Каменьям…
– Ого! Ну, завтра поврешь – погляжу. Придется под якоря двоих со Шуров взять…
– Беспременно, што взять… Братишку бы Степанидина да…
– Лакомый, чертушка, до Степанидиных!
И как сказал про Щуры – заманило на сердце. Поднял затертый чемоданчик и посмотрел к чаще. И Семен покосился к чаще.
– Стоять-то тамоди опять будете, в жилище?
– А-а…
И русая головка голубоглазой Саши, с ямочками-умилками на щеках, игривой, увертливой Саши, к которой только и ехал, о которой – теперь было ясно – только и думал эти месяцы речной жизни, встала живой. Он толкнул легонько в брыластую мордочку лизавшего сапоги кутенка, дал щелчка Лиске и пошел выбитой по осыпи тропкой. На завороте посмотрел на пески того берега, осыпанные чернотой полоскавшихся к ночи ворон, на опускавшееся солнце.