Шрифт:
Я говорил с белыми звонкими досками, – горы их были на дворе, с зубастыми, как страшные «звери», пилами, с блиставшими в треске топорами, которые грызли бревна. На дворе были плотники и доски. Живые, большие плотники, с лохматыми головами, и тоже живые доски. Все казалось живым, моим. Живая была метла, – бегала по двору за пылью, мерзла в снегу и даже плакала. И половая щетка была живая, похожая на кота на палке. Стояла в углу – «наказана». Я утешал ее, гладил ее волосики.
Все казалось живым, все мне рассказывало сказки, – о, какие чудесные! Буравчик, похожий на червячка, был добрый: он высверливал дырки-глазки, чтобы доски могли глядеть. И они глядели, и я через них глядел, в светлую дырочку, на небо.
– А ты гляди, покажу-то тебе что… – говорит мне плотник и ставит тонкую доску, с сучочками. – На сучочки-то погляди, на солнышко! Кровь-то у ней как ходит! Кровь-смола в ней, красная-то какая, как вишенька…
Я смотрю на сучочки, и светится все, как кровь. Живые доски!.. Все напевало песни: и белые бревна, в капельках – в горьких слезках, и тоненькие стружки, падавшие с досок колечками, и звонкие зубчики пилы. Песни-то распевали плотники, – всякий знает, – а мне казалось, – и так хотелось! – что это поет рубанок. Рубанок имел язык, синенький язычок из щелки, лизавший доски, гладивший их до лоска. Гладил – и пел, и пел.
А что говорить о саде, где глухие углы, сырые, заросшие лопухами и крапивой, казались страной чудесной. Там у меня был «лес», в котором водились «волки», – белые чурбачки. Бывало, лежишь под лопушками, под крапивой. Через них – светло, зелено, если глядеть на небо. Зелень такая сочная, живая. И на этом «небе», на этом живом небе, плавает большая птица, с желтыми крыльями – залетевшая бабочка. И еще птички, красные: мелкие бабочки в крапиве. И неотрывно смотришь, как царапается-ползет тяжелая, похожая на ягодку-рябинку, поменьше только, божья коровка – для меня настоящая коровка, ползет по «небу». А «волки», белые чурбачки, пасутся. И вот помню испуг и счастье: пришла коса! Добрый, лохматый плотник встал надо мной, над «лесом»…
– А ну-ка, выбирайся… а то порежу, вострая у меня коса! – страшно сказал он мне, взмахивая косой над «небом».
Я закричал, заплакал. А он показал мне зубы и поманил:
– А ты гляди-ка, какая штука!
И достал из кармана дудочку – поиграть. Но я не умел играть. Дудочка была белая, в кружочках, в дырочках. Он повертел ее, заиграл пальцами по дыркам, и дудочка запела. Плотник присел ко мне и играл долго-долго. И пел знакомую песенку, которую пел и я:
Ды-я поеду на родину, На родине дуб стоит, На дубу сова сидит, Сова-то мне те-о-ща, Воробушек шу-у-рин, Глазыньки прищу-у-рил…– Валяй и ты про сову, – сказал он ласково и дал мне дудочку поиграть, – валяй дуй!
Я стал дуть в дудочку, но она не хотела петь, только сипела-плакала, – капало из нее на травку. А плотник звенел косой. Падали лопушки, крапива – мои «леса», звякало в них косою: зык-дзык… зык-дзык… Смерть им пришла – я знал. Смерть – очень страшное. Это я видел на картинке, у плотников, на стенке: смерть, из костей, с косой. Когда плотник устал косить, я сказал:
– Это ты у смерти взял косу?
Он вдруг посмотрел на меня страшными глазами, замахнулся косой на небо и зарычал:
– Я теперь сам смерррть!..
Это был первый ужас. Я заметался с криком. Меня унесли из сада.
Дудочка и коса… и смерть! Я помню: и страх и радость.
Помню я «переменки» в пансионе и старенькое лицо учительницы, Анны Димитриевны Вертес. Как я ее боялся в первые дни ученья! Я думал: оборотень она! За белой дверью, где учились большие девочки, она говорила непонятно:
– Мед-муазель!..
Иногда вскрикивала строго – будто понятное – «сортир», но это было совсем другое, а вовсе не то, что называется так у нас. Что значит «оборотень» – я знал от плотников. Она не такая, как всякий крещеный человек, и потому говорит такое, как колдуны. Стоя за ее стулом, я всматривался в ее спину и затылок, в кучку волос за сеткой. Перекрестить если, она опрокинется! Я незаметно крестил ее и шептал: «А ну, спрокинься!» Но она оставалась все такая. Потом я понял, что это – «столпотворение вавилонское». Батюшка нам рассказывал и показывал в книжке башню, почему стали разные языки. И я подумал, что и Анна Димитриевна строила большую башню и у ней смешались все языки. Я спросил ее, было ли ей страшно – «столпотворение вавилонское», и сколько у ней языков. Она долго смеялась, велела высунуть мне язык и показала свой. Нет, у ней был только один язык.
– Скоро и у тебя будет «столпотворение», – сказала она смеясь, – будешь учить Марго и, конечно, плакать.
Тут она позвала из-за белой двери большую девочку и велела «долбить Марго». Девочка плакала над книжкой и все долбила:
«Сеньор-бенил-увраж… Сеньор-бенил-увраж…»
Мне стало неприятно: если и мне так будет. Скоро я узнал многое.
Аничка Дьячкова, самая красивая девочка, выскочила из-за белой двери, взяла меня за ручку и крикнула:
– Пойдем, я научу тебя танцевать, хочешь?