Шрифт:
Я старался узнать, что дальше, но суровый маляр вдруг останавливал стамеску, глотал из желтой бутылочки, у которой на зеленом ярлычке стояло «политура», плевал на пол, свирепо взглядывал на меня и начинал опять:
Ах-ехх и в темы-на-ам ле… Да и в те… мы-иы-мм!..И пел все громче. И потому ли, что он только всего и пел, что про темный лес, или потому, что вскрякивал и вздыхал, взглядывая свирепо исподлобья, – он казался мне очень страшным.
Потом мы его хорошо узнали, когда он оттаскал моего приятеля Ваську за волосы.
Так было дело.
Маляр поработал, пообедал и завалился спать на крыше сеней, на солнышке. Помурлыкав про темный лес, где «сы-тоя-ла ах да и со-сенка», маляр заснул, ничего больше не сообщив. Лежал он на спине, а его рыжая борода глядела в небо. Мы с Васькой, чтобы было побольше ветру, тоже забрались на крышу – пускать «монаха». Но ветру и на крыше не было. Тогда Васька от нечего делать принялся щекотать соломинкой голые маляровы пятки. Но они были покрыты серой и твердой кожей, похожей на замазку, и маляру было нипочем. Тогда я наклонился к уху маляра и дрожащим тоненьким голосом запел:
И-ах и в те-мы-ном ле-э…Рот маляра перекосился, и улыбка выползла из-под рыжих его усов на сухие губы. Должно быть, было приятно ему, но он все-таки не проснулся. Тогда Васька предложил приняться за маляра как следует. И мы принялись-таки.
Васька приволок на крышу большую кисть и ведро с краской и выкрасил маляру пятки. Маляр лягнулся и успокоился. Васька состроил рожу и продолжал. Он обвел маляру у щиколоток по зеленому браслету, а я осторожно покрасил большие пальцы и ноготки. Маляр сладко похрапывал – должно быть, от удовольствия. Тогда Васька обвел вокруг маляра широкий «заколдованный круг», присел на корточки и затянул над самым маляровым ухом песенку, которую с удовольствием подхватил и я:
Рыжий красного спросил: – Чем ты бороду лучил? – Я не краской, не замазкой, Я на солнышке лежал! Я на солнышке лежал, Кверху бороду держал!Маляр заворочался и зевнул. Мы притихли, а он повернулся на бок и выкрасился. Тут и вышло. Я махнул в слуховое окошко, а Васька поскользнулся и попал маляру в лапы. Маляр оттрепал Ваську и грозил окунуть в ведерко, но скоро развеселился, гладил по спине Ваську и приговаривал:
– А ты не реви, дурашка. Такой же растет у меня в деревне. Что хозяйской краски извел, ду-ра… да еще ревет!..
С того случая маляр сделался нашим другом. Он пропел нам всю песенку про темный лес, как срубили сосенку, как «угы-на-ли добра молодца в чужу-дальнюю сы-торонуш-ку!..» Хорошая была песенка. И так жалостливо пел он ее, что думалось мне: не про себя ли и пел ее? Пел и еще песенки – про «темную ноченьку, осеннюю», и про «бере-зыньку», и еще про «поле чистое»…
Впервые тогда, на крыше сеней, почувствовал я неведомый мне дотоле мир – тоски и раздолья, таящийся в русской песне, неведомую в глубине своей душу родного мне народа, нежную и суровую, прикрытую грубым одеянием. Тогда, на крыше сеней, в ворковании сизых голубков, в унылых звуках маляровой песни приоткрылся мне новый мир – и ласковой и суровой природы русской, в котором душа тоскует и ждет чего-то… Тогда-то, на ранней моей поре, – впервые, быть может, – почувствовал я силу и красоту народного слова русского, мягкость его, и ласку, и раздолье. Просто пришло оно и ласково легло в душу. Потом – я познал его: крепость его и сладость. И все узнаю его…
Солдат Кузьма
Давно его нет на свете, – лет, пожалуй, двадцать прошло, как его нет, – а я так хорошо его помню, точно он вчера только навестил меня: я дотронулся до его большой, жесткой руки, в которой, бывало, тонула моя ладошка, и он так отчетливо, по-солдатски сказал обычную свою прибаутку:
– Много лет, сударь, здравствовать – не помирать, мылиться-париться, крыс-мышей не бояться, с легким паром оставаться!
Так, бывало, говаривал он в бане, окачивая меня последним тазом. Служил он при наших банях парильщиком.
Почему же я так хорошо его помню? Должно быть, было в нем что-то, что не может и не должно забыться.
Я – маленький-маленький, такой маленький, что могу подходить под стол, а когда попадаю в баню, – не в общую, где очень шумно и ничего не видно от густого пару, а в небольшую, какую-то особенную, где моется всего два-три человека, и, должно быть, дорогую, потому что тут не бывает бедно одетых людей, – я никак не могу вскарабкаться на пузатый тугой диван, и меня подсаживает шлепочком парень в белой рубахе с красным пояском и в валенках. Приводит меня в баню старая нянька и наказывает этому парню вымыть, как следует.
– Вымыть чтоб его, как следует, а потом я его захвачу, в окошечко стукну. Солдат, скажи, чтобы мыл!
Она уходит с узелочком в какую-то другую баню, а я остаюсь с парнем, который зачем-то сперва подергает меня за маковку башлыка и сделает страшное лицо, потом принимается стаскивать с меня полушубочек, неприятно щекочет шею холодными пальцами и все шевелит рыжими усами, как таракан.
– Ну, теперь ты ко мне попал! – сердито говорит парень и хмурит брови, пугает меня. – Ну, а мыть-то кого позвать, – Левона али Солдата?