Зайцев Борис Константинович
Шрифт:
– Говорил, не запрягать Любезную! Эх, чертова голова. Все мне грабли изломаешь.
Отец сердился, встал, пошел к Любезной, стал ее отпрукивать. Она дрожала. У меня же сердце билось, в воображении я видела Маркушу уж растерзанным.
– Да зачем же ты, действительно, запряг Любезную?
Маркуша был смущен, расстроен. Рукав на блузе его разорвался, штанина выпачкана зеленью.
– Как тебе сказать… я полагал…
Я тоже вдруг вскипела.
– Со страху чуть не померла, а он все полагает что-то.
Я даже всхлипнула. Маркуша утешал меня, был нежен, как всегда неловок, и конечно, я довольно скоро успокоилась. Вечером сама сгребала сено с девками, а потом мы вышли отдохнуть с Маркушей к пруду, на скамеечку. Уже смеркалось, и огромная луна, дымно-лиловая, вставала из-за мельницы. Пахло сеном. Луга туманились, дергач мило, мирно тренькал.
– Ты меня сегодня напугал, Маркуша…
Он покорно положил большую свою голову мне на колени.
– Прости.
Мне прощать нечего было. Я гладила ему волосы. Он все лежал, такой же неуклюжий и огромный, как лохматый пес, и, глядя на него, вдруг ощутила я, что очень и жалею его, и ценю, но… не мечтаю никогда. Мое – и вот ни капли яду, опьянения.
– Пойдем. Пора. Наверно, скоро ужинать.
Он покорно следовал за мной.
А мне стало как-то грустно – хоть несколько и по-иному, чем в ту первую нашу в Галкине ночь.
Мы ужинали на балконе, при свечах в стеклянных колпачках. В них набивались мошки, трепетали около огня, лучисто вспыхивали, гибли. На деревне девки пели. У меня сохранилось еще недовольство на отца – за недостаточность внимания к Маркуше, но теплота тьмы июньской, от свечей казавшейся темнее, запах сена, лип цветущих, милая звезда, изнемогавшая в мерцании над яблонями, пенье – весь родной облик ночи деревенской – смягчили меня.
В середине ужина залаяли собаки. Вошла Любовь Ивановна с газетами и письмами.
Отец надел пенсне, стал разбирать зеленые квитанции отправки молока. Я вскрыла телеграмму. Георгий Александрович извещал о приезде.
– Фу-ты, Боже мой, и всегда в тот день соберутся, когда нет лошадей!
Лошади, конечно, отыскались, и пока мы, баре, еще почивали в розоватом полумраке спален, на заре – Димитрий с рыжеватыми усами постепенно ехал среди зеленеющих полей, в блеске росы, в славе света, тепла и жаворонков на станцию за барином. А когда солнце выше поднялось, роса обсохла, ветерок синей рябью вздул мельничный пруд, и чайки ярче заблестели, носясь над камышами, – барин, в пыльнике, канотье, высокий, худоватый и прямой, с профилем, просящимся на медаль, подкатил к нашему подъезду. Через полчаса вышел на балкон вымытый, в свеженькой визитке и великолепных белых брюках.
– Вы к нам точно на курорт! – Я засмеялась, подавая ему кофе. – Только пляжа у нас нет, вот горе.
– Не смейтесь надо мной, я ведь деревню знаю и люблю, и много жил в ней.
Никому другому не простил бы мой отец белых штанов, но во всем облике Георгия Александровича такая была цельность и такая аристократическая простота, что трудно было бы иначе и вообразить себе его. Ну, Биарриц, ну, Галкино, ну, римский Форум – везде он будет одинаков и нигде фальшив.
После кофе он курил.
– Конечно, все мы баре, выросшие на изящной и спокойной жизни. Многие на это так и смотрят: иного будто бы и нет. Но это заблуждение, оно может легко и очень горестно для нас рассеяться. Да вот, я привез последние газеты. В Воронежской губернии волнения. Жгут экономии, бьют скот помещичий, идут погромы. И признаться, когда нынче я катил в коляске, то мне приходило в голову: пожалуй, что и здесь придется быть свидетелем… невольным – кое-чего в этом роде.
Отец махнул досадливо.
– Э-э, пустяки. Чего там!
Маркуша встал и зацепил ногою стул.
– Знаешь, все-таки… дядя Коля… что ни говори… такое время… здесь хоть мужики и не особенно настроены… воинственно… но мысль о земле сидит в них крепко.
Отец подпер рукою щеку, затянулся не без безнадежности.
– Все бредни, разговоры, все пустяки.
Я перебила разговор.
– Георгий Александрыч, пока нас не сожгли еще, пойдемте, я вам покажу усадьбу.
– Ты показала бы молочную, конюшню… – отец опять махнул рукой. – Что-нибудь жизненное и полезное. А то пойдут пейзажами любоваться…
– Я не знаю, – говорила я Георгию Александровичу, ведя его вниз, между рядами яблонь, к пруду, – что, сожгут нас или не сожгут. Да право, как-то даже мало думаю об этом. А сейчас вот просто: солнышко, тепло и весело. Могла бы спеть, потанцевать.
– Вас трудно и вообразить себе хранительницею отцовского добра. Помните, как студент сказал: яблонка цветущая и ветер – ваши покровители?
Оставим на студентовой ответственности эти слова, и прав он или же не прав, но в то утро я действительно была смешлива, весела, как девочка, а не как мать уже порядочного ребенка. Мне нравилось, что и Георгий Александрович смотрел на меня, с приветливостью и даже ласковое что-то было в утомленных, несколько немолодых его глазах. Мне нравилось его изящество, спокойствие, столичный облик – это как-то подбодряло, взвинчивало.