Зайцев Борис Константинович
Шрифт:
Мы входим в вестибюль, откуда вышли они, и в приемную. Юнкеров же пропускают в нее чрез дежурную. За столом круглолицый прапорщик и седой ротный, длинный, тощий. Это уж мое начальство. В их руках Маркел. Георгий Александрович заговаривает с ротным. «Знаю, знаю. Так ведь надо еще сдать экзамен чести, как же выпустить?» Потом смеются, что-то говорят. Фронт, Земский союз, Барановичи… Да, знаком, конечно. Седой ротный, с глазами утомленными, но благосклонными, что-то говорит юнкеру со штыком у пояса, перед ним вытянувшемуся. В зале, у рояля, я стою и другие – дамы, барышни, приезжий бородач у стены – дожидаются своих. У кого конфеты, у кого бутерброды. И другому юнкеру, тоже со штыком, заказывают: «Телегина, пятой роты». «Андреева, одиннадцатой». Юнкер выбегает весело-почтительно. И вот, один за другим, в маленькую дверь против стола дежурной, юноши влетают, прямо к прапорщику.
– Господин прапорщик, юнкер пятой роты пятнадцатого ускоренного выпуска Телегин просит разрешения пройти в приемную!
Прапорщик подходит, запускает руку юнкеру за пояс.
– Чтобы палец мой не проходил! Понятно? Буду гнать. Ну, марш!
Какой смешно-печальный вид имел Маркел, робко приотворив дверь! Вначале в этом бородатом, наголо остриженном солдате в гимнастерке, мешком виснувшей, я признала лишь глаза да сапоги, что покупали вместе в Офицерском обществе… Он споткнулся, вытянул руки по швам, покраснел, тихо пробормотал:
– Господин поручик, юнкер второй роты пятнадцатого ускоренного выпуска просит… то есть желает…
– Кругом, – спокойно сказал прапорщик – с высоты своей юности, шеголоватости. – Поручиком со временем я буду, но юнкер должен знать и свою фамилию. Какой юнкер просит разрешения пройти в приемную?
Маркуша тяжко и трагически приблизился к столу, опять вытянулся:
– Юнкер пятнадцатой роты второго ускоренного выпуска…
– Какая шляпа!
Прапорщик засмеялся, засмеялся ротный, наклонился к нему: «Приват-доцент, математического факультета…» Прапорщик махнул Маркелу. Тот решил, что надо вновь проделать – повернулся, как умел, кругом.
– Ну, проходите, проходите, – сказал ротный. – Вон ваша жена. Идите в отпуск, но поменьше выходите-ка на улицу.
Через минуту Маркел обнимал меня, и губы его прыгали. Георгий Александрович глядел глазами серыми, спокойными, из-под точеного своего лба.
– Привыкнете, дорогой, все проходит…
Конечно, он был прав, но трудно убедить Маркела, как арестант не верит, что окончится тюрьма, и вновь свобода, воздух, солнце.
Маркел шел с нами боязливо, все оглядывался, нет ли офицера, и кому бы отдать честь. Навстречу вяло шаркал старичок с красными лампасами, унылый, в кованых калошах. Маркел стал перед ним во фронт, и так удачно, что загородил дорогу.
– Ну, юнкер, не тово… ну, как там… – генерал зашамкал и покорно обошел его по улице. Тогда я позвала извозчика и повезла героя своего домой. Дорогой, в полусумраке, он ухитрился козырнуть и гимназисту.
Дома же поел, лег спать.
– Да, нелегко ему военное дается, – говорил Георгиевский, сидя в кресле. Мягко, равнодушно он дымил сигарой. В кабинете у Маркела было тихо. Андрей почтительно заглянул в дверь, на спящего отца, да метель декабрьская била крупою в стекла, под которыми тепло струилось из калорифера. Мона Лиза улыбалась со стены. Красный же диван турецкий вряд ли узнавал в солдате стриженом своего хозяина.
Мы ужинали лишь с Андрюшей и Георгиевским. Маркел все спал, иной раз бормотал спросонья: «Левое плечо вперед…»
– Его надо устроить в артиллерию, – сказал Георгиевский. – Так он пропадет.
Марфуша подала нам самовар.
– Как вы находите войну?
– Плохо. Вряд ли нам вывернуться.
Я раздражилась.
– Ах, вы всегда мрачный, если все так похоронны, то, конечно, победить нельзя… Ну разве можете, скажите, разве можете вы победить?
– Вначале я работал много. Теперь не могу. Не думайте, что это только я. Никто не верит. Ни солдаты, ни начальство.
Он улыбнулся.
– Если б вы командовали, и на карте – жизнь Маркела, или мальчика, вы, можете быть, и победили бы.
– Да. Если б я боролась, я бы победила.
Около двенадцати Маркел проснулся – кроткий, вялый после сна. Я уложила его набело, в постель. Он спал покорно до утра, и утром мне рассказывал, как первую ночь вовсе не заснул в училище.
– Ты понимаешь… зала наша, два ряда колонн, и койки. Рядом мальчик спит, лет девятнадцати. Ну, задремлю… проснусь сейчас же… Полутьма, лампочка у стола дежурного… Бог мой, да где же я? Что это, правда? Или все кошмар? И вот ты заперт, ничего ведь не поделаешь… что за тоска!
Со мной, с Андрюшей был теперь особенно он нежен. Никуда не выходил, все дома нравилось.
– Знаешь, – он мне к вечеру признался. – Даже плакал, первой ночью.
В этот вечер видела я его тоску предотходную. Идти! И не удержишь. Надо, надо!
И теперь каждую субботу он рождался для меня, субботний вечер был прелестен, в воскресенье начиналось умиранье, до восьми. В восемь он уходил, я его провожала, дверь знакомая на Знаменке захлопывалась, и я знала, через день он вновь мелькнет передо мной, в приемной, среди гула голосов, средь юнкеров и барышень и офицеров, тенью горестной, хоть улыбающейся, но полуотравленной.