Шрифт:
– О-го-го-го!..
«О-о-о-о-о!» – далеко покатилось и отозвалось вместе со свистом по озеру, и опять бесчисленно зашумели тысячи крыл, и кто-то ходил по лесу, трещал валежник, и чудилось чье-то сердитое урчание.
Мальчик поворачивал к огню то спину, то бока, то ноги, пока от них не перестал идти пар. Потом пожевал краюшку хлеба, примостился у огня и… стало ему казаться – из лесу вышел медведь, оскалил зубы, расхохотался и стал есть в мешке наловленных тетерек. Поел тетерек и принялся за мальчиковы ноги, отъел ноги, чихнул, отер лапой морду, сел на плот и поплыл по озеру. Плывет по озеру, смотрит на него мальчик, а это не медведь, а дядя Силантий. И будто стоит дядя Силантий и трясет его:
– Эй, вставай, Митюха! Разоспался… Солнце-то где…
Раскрыл Митя глаза, вскочил, видит – солнце поднялось над соснами, залило и лес, и озеро, и острова. А над озером стоит неумолкаемый гам, плеск, стон, и стаи перелетной птицы черными вереницами носятся над водой, и возле чуть дышит полупотухший костер.
– А я думал – медведь.
– Какой медведь?
– Да ночью шатун все шатался по лесу… Я было пропал на озере вчера: опознался, темь, не видать, куда плыть. Кабы не ветерок, пропал бы: плот-то подо мной расселся.
– Ночью отчаливаешь, огонь на берегу зажигай, он и будет призначать направление.
– Ах я дурак!.. И верно… А я зажег смолистый корень да потушил… Ну, темь, хоть глаз выколи, не видать, куда ехать.
Они забрали птицу, заткнули за пояс топоры и отправились домой.
Дочь*
Серый, как плывущая паутина, цепляется по крышам туман тающими клочьями, и вдруг на мгновение все засверкает, заискрится неудержимо, радостно, мальчишески-задорно. Блеснет шаловливая улыбка по мокрым крышам, по фартукам экипажей, по стеклам этажей, и опять серенькая, неуловимо-хмурая серьезность плывет по лицам, по домам, а над ней снова рождается трепещущая, вот-вот готовая засверкать улыбка.
На одном только лице не мог потушить ее серый ползучий туман – на лице девушки. Идет она торопливо и вся светится неиссякаемой радостью жизни. Идет, и улица одной половиной неудержимо, ни на секунду не замирая, катится ей навстречу, и так же неудержимо несется, обгоняя, другая половина.
Тысячи экипажей, тысячи лошадей, тысячи людей, домов, стен, ворот, окон. Тысячи шагов, тысячи ударов копыт, вздохов, шуршанья, непонятно тухнущих, всплывающих слов.
Навстречу – студент. Пуговицы, форменное пальто, поношенная фуражка, милое, молодое, еще мальчишеское лицо. И оба неудержимо улыбаются друг другу и, когда проходят, разом и неожиданно оборачиваются и опять улыбаются.
Офицер…
Нет, на этого не надо смотреть, он поймет иначе, сделает наглое лицо, и… Не удержалась, подняла сияющие глаза, и оба улыбнулись.
Все, кто проплывает в шумящей, мелькающей пестроте, все на секунду приветливо взглядывают на нее.
А тех, кто проходит с угрюмым, темным лицом, хмуро глядя в землю, она искренне жалеет: «Отчего он не взглянул?.. Если б только он знал!..»
Останавливается на углу, где, огибая, и люди, и лошади, и экипажи густеющим потоком растекаются на четыре стороны.
У витрины двигаются, колеблются котелки, перья и цветы дамских шляп. Подросток, с испитым вороватым лицом, осторожно тащит из кармана солидного господина платок, и оба внимательно рассматривают картину.
«Бедненький!.. Верно, не ел…»
Она хочет дать ему серебряный пятачок, но боится испугать, да и он прячет платок за пазуху и начинает тащить у другого, и так же внимательно глядит на картину.
«Надо сесть в конку… Ах, мамочка, мамочка, ты ничего не подозреваешь!..»
Лавируя между экипажами, ловко вскакивает в трамвай, и, гудя и роняя синие искры, он катится, и все бежит навстречу: окна, этажи, гул шагов, то яркий мак среди чернеющих шляп, то бледная роза на груди.
А ей все мало. И она торопит катящиеся колеса, считает улицы и заглядывает в переулки.
– Мамочка!.. Мамочка!.. Мамочка!..
Бурно все летит кругом: шляпа, стулья, кругленький столик. Треплет, тискает, носится по крохотной, чисто убранной с двумя кроватями комнатке с задыхающейся, изумленной, торопливо семенящей старыми ногами старушкой.
– Да что ты!.. Да бог с тобой, Марусечка! Да отпусти ты душу на покаяние!.. Уж не заболела ли, господи, спаси и помилуй!
– Мамочка, мамочка, да ты пойми… тра-та-та-та!..
И вдруг стала серьезной и наложила палец на губы:
– Мама, ты видишь перед собой человека, женщину, девушку, которая отныне будет зарабатывать самостоятельным трудом тридцать пять рублей пятьдесят копеек в месяц! Тридца-ать пять ру-убле-ей пять-десят копеек!.. – запела она, торжественно подняв руку.
Мать глядела во все глаза, боясь поверить.
– Марусечка, правда? Не мучай старуху!
– Мамочка, милая, правда, истинная правда… – и опять затормошила.