Шрифт:
Но в будни, когда мужики, бабы, девки сурово, сосредоточенно и не глядя по сторонам шли и ехали на работы, возили сено, косили, сеяли, убирали скотину, стряпали, мыли белье, Яшка в своей яркой шелковой рубахе, плисовых шароварах, с непокорно выбивающимися кудрями, казался лишним.
Ходил по слободе, щелкал семена, позевывая, сплевывая на сторону, заговаривая то с тем, то с другим, но отвечали ему односложно и нехотя и проходили мимо, как будто в обыденные будничные дни ему не находилось места, и вся эта медлительная, черноземная, от века налаженная жизнь текла мимо широкой, ровно подвигающейся рекой, не задевая и не принимая его в себя.
Иногда Яшка вдруг проваливался, как сквозь землю. Проходили дни, недели, случалось и полгода, о нем не было ни слуху ни духу.
– Должно, сокрушили молодцу голову али попался, кандалами позванивает, – говорили мужики, когда кто-нибудь о нем вспоминал.
Но он появлялся так же неожиданно, как неожиданно пропадал.
Исхудалый, оборванный, с сожженным, потрескавшимся от зноя, ветра и степной пыли лицом, с горячечно-остро-лихорадочно блестевшими, черно-запавшими глазами, он, как добирался до своей хаты, заваливался спать. Спал без просыпа, спал по целым дням, пока не появлялся, наконец, на слободе, снова веселый, беспечный, ухарь и щеголь.
И в ближайший праздник подымалась бесшабашная гульба. Деньги из Яшкиных карманов лились рекой. Мужики пили, девушек оделял сластями, а молодухи уносили подарки.
– Яш, а Яш!.. Люблю тебя вот до чего… хочь руку тебе свою отрубить аль ногу, а?.. – И пьяненький собеседник в экстазе любви и преданности безнадежно крутил мокрой, растрепанной головой.
Яшка целовался, обнявшись чокался, пил и, откинувшись, затягивал песню высоким, сильным, в душу просящимся голосом, и разливалась она, как бескрайняя степь, над которой лишь небо, да солнце, да на кургане степной орел.
– Яша… все хочу тебя об одной просьбе просить… вишь ты, – ласково подбирался кто-нибудь из мужиков, – все хочу тебя просить… крышу, вишь ты, надо мне перекрывать, да сам знаешь, в прошлую зиму быки пали, однолеток парочку, думаю, присовокупить в хозяйство… Яша, а?.. Будь другом по век жизни… четвертной билет… Обернусь, отдам… Ох, и парень ты редкий, золотая голова!.. Тебе-то все равно: как пришли, так уйдут, а нашему брату век хребет гнуть…
Яшка, не глядя, лез в карман, доставал, сколько рука хватала, кидал на стол и опять, чуть покачиваясь, откидывал голову, с потемневшими расширенными зрачками, за душу хватая неизбывной тоской, что, как ветер степной, гуляет с молодцом и, как орел, жадно простирает крылья и пропадает в поднебесье, – и над степью только небо да солнце.
Все знали, чем занимается Яшка, но где, как и кем работает, никто не знал, потому что уезжал он на «работу» за сотни верст, в слободе же не пропадало ни одной лошади, ни скотины, ни овцы.
И все берегли Яшку и не выдавали.
Месяц, круглый и белый, стоит высоко, и черные тени от тополей, от хат, от плетней и ворот лежат все в одну сторону на озаренной земле.
За темно-молчаливыми, но задумчиво-неспящими садами в беспредельно неуловимом сиянии – степь, а тысячи сверлящих, нестройных, негромких, но все заполняющих звуков бесчисленной ночной, никогда не засыпающей жизни несутся оттуда.
Неподвижны белые хаты, с темно-обвисшими соломенными крышами. Молчаливо-пусто на запятнанных тенями улицах. Только собаки то близко, то далеко лают упорно, сосредоточенно, с небольшими передышками, как будто у них особенные обязанности в эту лунную ночь.
В густой тени дремотно осиянной листвы голос Якова:
– Слышь, Ганна, докудова же буду ждать?
И голос Ганны:
– Уж сколько разов тебе говорила: жди до второго пришествия. Убегом не пойду за тебя, а так не отдадут.
Между ними высокий сухой плетень. Она придерживается, подняв обе руки, за высовывающиеся из плетня колья, и монисты стеклянно пошевеливаются на ее шее.
– А увезу.
– Руки коротки.
– Али не любишь?
Из-под черной бровя лукаво блестит веселый глазок.
– Желанный мой… долго не ехал, думала – пропал, али приключилось что…
И она просовывает поверх плетня между кольями теплые руки, притягивает его голову, и высокий месяц, и белые хаты, и молчаливо-стройные тополя меркнут и беззвучно уплывают.
Сзади глядит только Волчок, косматый, с репьями в свалявшейся шерсти, чуть пошевеливая хвостом и едва заметно улыбаясь ушами: вижу, мол, и знаю, да не мое, мол, дело.
А Яшка отнимает ее руки, схватывается за колья, и высокий плетень трещит под гибко переброшенным, с мелькнувшей по земле тенью, сильным телом.
Девушка увертывается и с визгом отскакивает. Волчок, которому оттоптали лапу, садится в сторонке и глядит на них, добродушно помахивая хвостом: ничего, мол, ничего, я не сержусь.