Шрифт:
– Это другое, – сонно сказал он, – тут неприложимо.
– Как «неприложимо»?
Она приподнялась и перестала его гладить. Сорочка скатилась с матово светлевшего плеча.
Хриповато-сонно и устало:
– Это только в науке. Ну, там экономика, политика – вообще в книге, по-книжному в которой излагается. Партии в здешней работе нужны не белоручки, а революционные практики.
Она с ужасом села, подобрав под себя ноги и поправив сорочку. Испуганно прикрывая, прижала к груди оголенные руки.
– Что ты?!
Он виновато улыбнулся. Сон смахнуло.
– Ты, Еня, не читаешь, не растешь.
– Когда же это?
– …не растет кто, это – смерть… Это – как без еды.
– Да я из машины не вылезаю. Что ты, родилась только?
– Еня, партиец во всякой обстановке должен расти.
Он тяжело приподнялся. Хотел рассказать, как в слякоть ночью таскал сына, как у него не хватало времени в баню пойти. Да вдруг увидел, точно в первый раз, чудесные, огромные, мерцающие в темноте глаза. Ласковость, нежность тронули сердце. Хотел справиться с собой, да не справился: обнял, запрокинул жесткими губами ее побледневшее лицо.
Она долго лежала неподвижно, шевеля откинутой рукой его упрямо кудрявившиеся волосы. Во сне дышал сильно, спокойно, ровно. Потом отодвинула руку и лежала, глядя в черноту. Прислушалась к его дыханию, но услышала, как тоненько подсвистывал сын на сундуке.
Вдруг в этой иссеченной звездным сиянием ночи придушенно всхлипнуло. И еще. То, чего смертельно боялась, встало, изменив и ночь, и тополь, и тишину, налитую запахом теплой пыли.
Да разве он не такой, как был? Не такой, как встретила? Разве не он сделал ее партийкой? Качается вагон. Ночь бежит в окнах. Рига осталась позади. И страшный маленький шкафчик в углу белеет, качаясь.
Проходит немец в каске, с винтовкой. Он сурово и подозрительно не упускает примечающим глазом, ничего не упускает: ни этих, разбросанных по лавкам, на полу, измученных, с окопными серыми лицами – бредят во сне, – ни качающегося в углу белого маленького шкафчика.
У нее схватило за сердце (на рукаве красный крест, косыночка сестры): остановился немец у шкафчика.
Стиснув сердце, улыбаясь, показывая широким жестом на мутно в скудном освещении разметавшиеся, сонно покачивающиеся фигуры, сказала, оттаскивая его глаза от шкафчика:
– Родина снится.
– О, ja, ja!
И пошел. Низенький шкафчик белел и покачивался. Ночь летела, вагон качался.
Постояла, прижимая потную ладонь к смертельно-холодному лбу. Прошла в конец вагона, сказала санитару:
– Товарищ Иванов, его надо напоить.
Санитар потупился. Поднял глаза:
– А как поймают?
– Только что немец прошел.
– Да ведь они какие: возьмет да вернется, – хитрая немчура. Тогда ему каюк: выведут на площадку – и готово.
– Но ведь вторые сутки, – он умрет.
Санитар посмотрел на шкафчик, головою покачал:
– Туда и семилетнего не впихнешь. Ну, я покараулю на одной площадке, а Санька – на другой, а ты, сестричка, поскорей.
Стремительно приготовила стакан чаю, – много положила сахару и… и отворила – со страхом оглянулась – дверцу: шкафчик был ниже пояса и узенький.
– Товарищ Дубоногов, выпейте чаю.
Молчание. В шкафчике белели бинты, вата, марля. Неужели под ними мог быть втиснут живой человек? Отстранила слегка бинты, просунула дрожавшую в руке и проливавшую чай ложечку:
– Выпейте.
Чай полился. Прислушалась.
«Неужели не дышит?»
В дальних дверях вагона кашлянули. Она быстро надвинула бинты и захлопнула дверцу. Немец медленно прошел, пристально вглядываясь. После каждой станции осматривали: не сел ли, не залез ли под лавку.
Его голова была оценена в тысячу рублей. По всей Риге выставлены его фотографические карточки. Напряженно искали в городе, в окрестностях, по всем поездам и дорогам. Тысяча рублей!
Когда поезд с обмененными на немцев русскими пленными тронулся, он вскочил в вагон, на площадке которого не темнел немецкий часовой. Собрались врачи, сестры, санитары.
– Укройте.
Главный врач сказал:
– Только я ничего не знаю… Делайте, я в стороне… Я – официальное лицо, – и пошел.
Весь вагон, – сестры, санитары, – стали запихивать его коленками, локтями, кулаками в маленький, низенький шкафчик, где хранились бинты, вата, марля, с красными потными лицами: каждую минуту мог войти немецкий дозор.
Он втиснулся в шкафчик свернутый кульком, как младенец в утробе матери: колени прижаты к ушам; руки кругом ног; грудная клетка сдавлена – почти невозможно дышать.