Шрифт:
— Сколько тебе лет?.. — спросил он чуть слышно, неожиданно для себя перейдя на «ты» и немного смешавшись, хотя давно ожидал этого момента.
— Восемнадцать… — тихо сказала она. — А… тебе?
— Двадцать два… — сказал он и уточнил: — Скоро будет…
Но, жадно разглядывая друг друга, изнемогая от непосильного взаимного притяжения, они хотели еще удержаться каждый в своей независимости.
Он первый отвел глаза и опустил взгляд на клавиши, и все на этот раз как будто вспомнилось, восстановилось, и ему захотелось удивить ее своим консерваторским навыком, легкостью импровизации, но опять он запутался в дебрях гармонии, остановился, обдумывая следующий аккорд, и вдруг — в этой нечаянной паузе — словно послышалось… тихое пение.
Он удивленно поднял голову, всмотрелся и прислушался… — она?!
И действительно: глядя через балконное окно на улицу, она тихонько, без слов, с закрытым ртом, будто про себя, чисто и задушевно своим изумительным голосом, напомнившим тембр саксофона в нижнем регистре, напевала какую-то очень знакомую, словно бы аккордами и навеянную мелодию.
Боясь все испортить нечаянным диссонансом, едва касаясь клавиатуры, он осторожно подстроился к ее голосу, но — вот досада! — она почувствовала некую заминку в аккордах и обернулась смущенно с улыбкой, и в ту же секунду внезапно и резко зазвонил телефон — ну прямо как пилой по гвоздям.
В первое мгновение от неожиданности и испуга они даже головы втянули в плечи.
Но после второго звонка, на третьем, переглянулись округленными глазами и тихо прыснули.
Звонки, однако, не унимались — пришлось послушать, кто там.
— Кончай хулиганить, композитор! — зазвенела мембрана на всю комнату знакомым, леденящим душу, тенорово-истеричным криком соседа снизу. — Милицию вызвать? Щас вызову! Шпана!..
И — понимай, как хочешь: разбуженный зверь был грозен не на шутку, но в трубке сразу запульсировал отбой, — может, обошлось, а может, уже и вправду звонит в милицию, у этого не заржавеет, — смех и ужас!
— Вот это темперамент! Слышно было?
— Нет, — как заговорщица. — А что там?
— Финита ля комедия. А жаль. Ты здорово поешь.
— И ты — здорово.
— Я?! — удивился наивно. — Да я же и не пел!
— Ты здорово играешь.
— Да брось ты! — отмахнулся, скромник.
— Да правда! — с такой же отмашкой.
— Да ну, чего там, главное, что ты! — полушутя-полусерьезно.
Но она, смеясь, мотала головой, категорически не принимая комплименты, а ему ужасно хотелось приблизиться к ней, взять за руки или хотя бы просто прикоснуться как-нибудь, да жаль, дистанция между ними была еще слишком велика.
И вдруг он придумал:
— Слу-ушай! Я знаешь, что умею? Вальс! Танцевать!.. — Это он вспомнил неожиданный и неподдельный балдеж всего курса на уроке танца, когда разучивали вальс: никто ж не умел! А если б теперь она согласилась поучиться… — Давай?
— Давай, — тут же почти без удивления сказала она, словно речь шла о каком-нибудь современном танце. — А как?
— Да я покажу! — заверил он. — Это просто!
— Да нет, я в общем-то умею. Но как?.. — повела глазами на телефон. — Под тра-ля-ля?
— Ну почему! Мы же не громко. Стой на месте я сейчас… — И, как школяр, суетясь и волнуясь, полетел включать проигрыватель.
В отсеке старья почти сразу нашлась пластинка Эдит Пиаф, как раз то самое, что он имел в виду: «Па-дам». Но, когда сквозь шелест помех в древней записи послышались тихие, плывущие аккорды оркестрового вступления, сердце его вдруг упало, будто оборвалось: прозрачная хитрость явно удавалась. Партнерша, не подозревая о коварстве, спокойно ожидала приглашения, и он, сбросив с ног мешавшие шлепанцы и от этого сразу как бы уменьшившись в собственном ощущении, пошел, слабея в коленках и волоча на ниточке свое оброненное сердце, словно обреченный на заклание. И, конечно, задел ногой край ковра, чуть не брякнулся и усмехнулся — будто бы самоиронично, по-мужски. И вот, забыв о приготовленном заранее шутовском церемониальном поклоне, приблизился к ней, и дальнейшее произошло мгновенно и совершенно неожиданно: она вдруг как будто вплыла в его объятия, и… кажется, они оба не успели понять, был или не был поцелуй, каплей росы растаявший на губах, но вместе обомлели, задохнулись и в изумлении отпрянули…
«Па-дам, па-дам, па-дам!» — хрипловато-надтреснуто пела Пиаф и тихо подвывал оркестр, и закачалось, поплыло вокруг разноцветное марево, и он, одной рукой обнимая тонкую талию, другой держа на отлете прохладную кисть руки партнерши, добросовестно повел ее, кружа на немыслимо малом для вальса пространстве, задевая мебель, что-то опрокидывая и чудом уберегая девчонку от ушибов. Хотелось вихрем вскружить ей голову, но он, сам от нее безнадежно опьянев, лишь старался не упустить из поля зрения дивные блестящие черные смородины в ее глазах, сиявшие живыми, подвижными искрами отраженного света.
Очень скоро они сбились, смеясь и поддерживая друг дружку в равновесии, совсем уже по-свойски прикалываясь насчет танцевальных способностей. Однако за внешней беспечностью отвлекающих маневров легко читался душевный трепет предчувствия того, что им, по-видимому, было уготовано свыше. Первый, казалось бы, нечаянный и мимолетный поцелуй, едва оросивший губы живительной влагой, напоминал о себе неутоленной жаждой, и в конце концов (или в начале начал), как будто притянутые сильнейшим магнитом, они вновь неудержимо сомкнулись в объятиях и словно припали к свежему родниковому источнику, и пили, и пили, и не могли напиться. Ничего подобного ни он, ни она в своей жизни еще не испытывали, и теперь все совершалось словно само собой, помимо их воли, и жажда растворения друг в друге была настолько велика и естественна, что всякие рутинные условности тут же поглощались взаимным всеобъемлющим восторгом высочайшего предназначения.