Шрифт:
После той крови мои глаза стали другими, людей и вещи я вижу словно в густом тумане, и они вздрагивают как огонек светильника, ничто мне не в радость, только любовь Эльвиры, девочка каждое утро слышит цокот копыт моей лошади на каменных мостовых Куско; повсюду рыскают, ищут меня солдаты и альгвасилы, хотят сквитаться за смерть алькальда Франсиско Эскивеля, на голой, без деревьев, площади уже поставлена виселица, приготовлена и опробована гаррота, заточен смертоносный клинок, подожжен шнур аркебуза, и ржет конь, что поволочет мое четвертованное тело, но меня это не сбивает с пути. В жилах у меня бурлит ток раскаленного металла или просоленной лавы, мало мне смерти Франсиско Эскивеля, не ты один хлестал меня по спине плетьми, все они секли, всей сворой, коррехидоры, судьи, алькальды, монахи, по очереди менялись — терзали мое тело, смеялись моим язвам, это они без жалости грабят индейцев, за малейшую провинность пытают слуг-янаконов, отсылают в далекие походы, а сами пользуются их женами, это они подделывают завещания, преступно предают огню целые селения, отрезают носы и руки несчастным, молящим о справедливости; но самые гнусные грешники — монахи, отец Хуан Баутиста Альдабан раздевает незамужних индианок, которые приходят к нему исповедоваться, засовывает им пальцы в детородные органы и в задний проход, хлещет по ягодицам, называя это епитимьей, викарий Доминго Матаморос собирает молоденьких негритянок под предлогом обучения закону божьему и насильничает одну за другой в ризнице, монах-францисканец Фелипе Авенданьо выслушивает прегрешения девочек в такой темной исповедальне, что те не видят даже, как их портят, и потом не знают, отчего забрюхатели.
Высокомерные, жестокие, скаредные, неправедные, все хотят убить меня, единственное, что мне осталось, — любовь Эльвиры и еще друзья, остался Антонио Сантильян из Вальядолида, остался Диего Катанья из Кордовы, коррехидор велит бить во все колокола, трезвонить о моем побеге, алькальд бросает за мной в погоню своих ищеек и собак, церковники с амвонов навешают на меня гнусную напраслину, с распятием в руке запугивают прихожан: «Если кто знает, где находится Лопе де Агирре, и не донес на него, тот совершил смертный грех»; Антонио Сантильян и Диего Катанья протягивают мне руку помощи, прячут меня в загоне для скота рядом с монастырем Пресвятой Девы Милосердной, я сплю со свиньями, спасаюсь от жестокого холода, спустившегося с гор; альгвасилы, не зная устали, ищут меня, шныряют по церквам и монастырям, аббаты и аббатисы, сокрушаясь, отпирают двери: «Великий преступник, коего ищете, не приходил к нам, не просил убежища, если бы явился, мы бы его выдали незамедлительно»; ровно сорок дней живу я в хлеву, дышу вонючим навозом, Антонио Сантильян с Диего Катаньей приходят ко мне в полночь, приносят хлеб и воду, я остаюсь со свиньями до тех пор, пока алькальд не решает, что я умер, а один индеец даже рассказывает: «Я видел, как он убегал, карабкался по скалам», «Холод в горах зверский, не щадит христианина», «Я видел, там, наверху, кружили черные птицы», тогда министры короля объявляют меня умершим, Антонио Сантильян и Диего Катанья помогают мне сменить шкуру баска на негритянскую, черную, сок плода, который тут называют виток, а в Картахене — хагуа, красит кожу в темный цвет, от которого можно избавиться только вместе с кожей, я превращаюсь в негритоса из Гвинеи или в Сан Хуана Буэнавентуру, меня одевают в лохмотья раба, мы выходим из Куско среди белого дня, впереди идет черный раб — это я, босой и полупьяный для большей убедительности, сзади — мои хозяева, Антонио Сантильян и Диего Катанья, верхом, с аркебузами и охотничьим соколом, мы минуем стражу у городских ворот, и дальше я, черный, иду один по дороге, ведущей в Гуамангу, в Гуаманге самый лучший климат во всем Новом Свете, дон Педро Агирре дает мне приют в своем доме и дарит пятьсот песо звонкой монетой, он мне не родня, хотя, как и я, родом из Оньяте, он обнимает меня и говорит одно: «Правильно сделал, что отомстил Франсиско Эскивелю», потом верхом на своем коне провожает меня до Лос-Чаркас, здесь, в Лос-Чаркас, собираемся все мы, мятежники и преследуемые, и ждем своего счастливого случая, а бич короля Испании, не унимаясь, день и ночь терзает меня.
— Мы больше не солдаты, — говорит мой друг бискаец Педро де Мунгиа, суровый и злой точно волк.
— Мы — бродяжье племя, — кричу я. — Больше семи тысяч нас, несчастных бродяг, что, не зная покоя, скитаются по дорогам Перу: из Куско в Кальяо, из Кальяо в Ла-Плату, из Ла-Платы в Потоси.
— Знаменитый дон Педро де Ла Гаска, несравненный учитель несправедливости, повинен более других, — говорит Педро де Мунгиа тихо. — Когда пришла пора жаловать милости, он щедро одарил предателей и скаредно позабыл верных людей.
— Обо мне не забыли, — говорю я и бью себя в грудь кулаками. — За верную службу мне пожаловали двести ударов по спине, в лоскуты изодрали мне кожу и честь, в кровь влили яд, с которым не рождаются.
— В долинах и селениях нас видели в изношенной обуви, как на мошенниках, в драных штанах, как на побирушках. Что осталось у нас от испанских конкистадоров? — говорит Педро де Мунгиа.
— Ярость у нас осталась, — говорю я. — Мы завоевывали Индийские земли с отчаянной яростью, так что пена выступала у рта, мы изничтожали диких индейцев, мы убивали друг друга.
— Нас семь тысяч солдат, ставших грабителями с большой дороги, — говорит Педро де Мунгиа. — В таком отчаянном положении оказались те, кого братья Писарро призвали подавлять восстание инки Манко [119] , в таком отчаянном положении оказались мы, кого Ла Гаска позвал усмирять мятеж Гонсало Писарро. Мы шли на зов того или другого из Чили, из Кито, Попайяна, Картахены, Панамы, Никарагуа. А ныне от нас требуют, чтобы мы пахали землю, как волы, чтобы таскали грузы, как вьючные животные, чтобы торговали барахлом, как индейцы. Но мы солдаты, слава богу! и переплыли море-океан не для того, чтобы заниматься черной работой, а чтобы сражаться.
119
Имеется в виду Манко-Капак II, последний инка Перу, погибший в сражении с испанцами в 1544 г.
— В недобрый час решил я сделаться купцом, ныне проклинаю тот миг, когда мне в голову пришла эта мысль, двумя сотнями плетей заплатили мне за мое старание. Господь вразумит меня, если снова задумаю совершить подобное безрассудство, — говорю я.
— Нам остается одна надежда, — говорит Педро де Мунгиа совсем тихо. — Генерал Педро де Инохоса направляется в Лос-Чаркас, он назначен сюда губернатором.
— Генерал Педро де Инохоса? — говорю я. — Этот приспешник Гонсало Писарро, который яростно преследовал в Панаме нас, солдат Мельчора Вердуго, за то, что мы оставались верными королю Испании? Тот самый, что затем перешел на сторону короля и Ла Гаски со всем своим войском и воротился в Перу с поручением насмерть драться с Писарро, который дарил его своей дружбой и уважением? Тот, что более всех остальных был пожалован при разделе Уйанаримы в награду за свое притворное раскаяние? Тот, что затем участвовал в заговоре против судей и снова улизнул, когда пришла пора сдержать данное слово? Это он вознесен в коррехидоры Лос-Чаркас и едет за почестями, которых добился безграничным своим вероломством?
— По моему разумению, Лопе де Агирре, генерал Педро де Инохоса — упрямый мятежник, — говорит Педро де Мунгиа. — Он даст нам оружие, которое мы повернем против несправедливости. Говорю тебе: дабы удержать его от бунта, судьи прислали его в Лос-Чаркас, но здесь, в Лос-Чаркас, он восстанет незамедлительно, и многие солдаты вроде нас без страха последуют за ним. Я пришел позвать тебя, пойдем с нами, Лопе де Агирре. — С генералом Педро де Инохосой? — говорю я. — Я считаю его величайшим предателем рода человеческого, да простит меня Иуда Искариот. Но если вы доверяетесь его бесстыдству и убеждены, что он даст нам оружие и возможность воспользоваться им, клянусь богом, я не стану противиться и пойду с вами. Нам хватит времени убить его, когда он предаст нас.
Генерал Инохоса предал нас, и мы его убили, время шло, а он кормил нас туманными обещаниями: «Придет час, мои славные капитаны», «Как только Королевский суд выдаст мне обещанные снаряжение и боеприпасы, мы поднимем такой мятеж, какого никогда не видели в Перу», бесчестный нарушитель слова! «Дело в том, что ни один генерал с жалованьем в двести тысяч песо никогда не восставал» — так утверждает Эга де Гусман из Потоси, и, подозреваю, он прав, как никто; от Потоси до Ла-Платы слоняемся мы, сотни солдат, с заштопанными сердцами и праздными руками, наша бедность не благородна, у нее облик потаскушки, генерал Педро де Инохоса подбадривает нас лестью: «Вы самые отважные воины на земле», «Вы — цвет Перу», и не решается вынуть шпагу из ножен, потому что в доме у него растет гора серебряных слитков. Наш главарь Васко Годинес в конце концов теряет терпение и решает позвать дона Себастьяна де Кастилью, дон Себастьян де Кастилья, гордый, хотя и незаконный отпрыск графа Гомеры, сидел в Куско и мечтал о славе, я знаком с ним понаслышке и лично и знаю, что он умеет держать слово, не то что ты, Педро де Инохоса, которому придется расстаться с жизнью и деньгами именно потому, что ты слишком любишь свою жизнь и свои деньги; Себастьян де Кастилья прибывает в Куско на Рождество во главе семи своих соратников, вооруженных аркебузами, Эга де Гусман, сверкая очами и жаждая крови, спускается из Потоси, чтобы встретиться с ним. «Надо предать смерти генерала Инохосу», — говорит Эга де Гусман, «Надо убить его», — отзываюсь я. «Надо убить», — вторят мне остальные, «Мы убьем его», — говорит серьезно Себастьян де Кастилья.