Шрифт:
— Ах, Катюша, не повреди ты себе, — проговорила Марья Дмитриевна с опасением. — Ты человек маленький, недолго и себя погубить. Всех, маточка, не спасешь.
— Ну, мама, если все о себе думать, так придется на все сквозь пальцы смотреть!
— Да что ж делать-то, маточка моя? Поневоле будешь сквозь пальцы смотреть, когда и самим не сладко живется. Что чужую крышу крыть, когда и сквозь свою каплет?
— Я так не могу жить.
— В отца ты пошла, в отца! Вон он также все сначала кипятился. А что поделал? До чего дошел?
— Хорошо, что подлецом не сделался.
— Так-то оно так, да ведь и радости-то немного принесла его честность. Вон Данило-то Захарович шел себе своею дорогой, ни во что не мешаясь, так теперь и человеком стал. А отец-то твой… Ну, да что и говорить; сама знаешь, до чего дошел, до чего нас, горемычных, довел…
Катерина Александровна нахмурила брови. Ее задели за живое слова матери; ей было больно, что мать так безучастно смотрит на чужое горе.
— Мама, у вас у самих дочь в том же приюте. Что бы вы сказали, если бы с ней случилось то же самое и если бы никто не вступился за нее? — спросила молодая девушка.
— Что ты! Что ты! Христос с тобою! — воскликнула Марья Дмитриевна и обняла маленькую Дашу, стоявшую около нее. — Да разве это может с нею случиться! Что ты!
Бедная женщина совершенно растерялась и прижимала к себе свое дитя, как будто боясь, что эту малютку тотчас вырвут из ее объятий и повезут сечь.
— Вот вы одной мысли о наказании Даши боитесь, а каково же смотреть, когда не только хотят наказать, но и губят взрослую девушку? — промолвила Катерина Александровна.
— Да ведь неприятности можно нажить себе, — слабо возразила Марья Дмитриевна.
— Эх, почтеннейшая Марья Дмитриевна, без неприятностей прожить трудно, — вмешался в разговор Флегонт Матвеевич. — Известно, где лес рубят, там и щепки летят. Или так и живи спустя рукава и путайся в трущобе, или если уж захотел, чтобы дышалось вольнее, чтобы простору было больше, так и не охай о том, что труда много, что мелких неприятностей куча… Нет, это вы благое дело начали, Катерина Александровна. Бояться вам нечего: вынесете неприятность, потом весело станет; а будете сидеть, не шевеля пальца о палец, — сами после каяться будете.
— Так-то это, батюшка, так… Да ведь места она лишиться может, — вздохнула Марья Дмитриевна.
— Не лишится. Ну, а если лишится, так что же? Перебьемся как-нибудь, общими силами перебьемся, а все-таки никто не скажет, что перед нами человек тонул, а мы спокойно смотрели на него да чайком прохлаждались.
— Хорошо вам, батюшка, говорить! — с упреком промолвила Марья Дмитриевна. — Мы с вами век доживаем, а у Катюши еще жизнь-то впереди. Невесело будет, если с сумой придется ходить под старость.
— И-и, почтеннейшая Марья Дмитриевна, что вы говорите! — протяжно произнес Флегонт Матвеевич. — Вы взгляните на меня: я хоть с сумой не хожу, а живу тоже только тем, что дадут из милости богатые люди. А между тем и сплю я спокойно, и прямо в глаза всем смотрю, и головы не гну ни перед кем. Нищим могут назвать, подлецом — не смеют. Придется под забором с голоду умереть, поверьте, что и тогда, если кто покраснеет, если кто-нибудь должен будет покраснеть, то уж, верно, не я…
В голосе Флегонта Матвеевича звучали серьезные ноты, не слышавшиеся в обыкновенных разговорах отставного философа.
— А вам сладко, батюшка? — спросила Марья Дмитриевна, начинавшая сердиться, что штабс-капитан «подбивает» ее Катю на опасное дело.
Флегонт Матвеевич сдвинул брови.
— Как вам сказать? — задумчиво промолвил он. — Не сладко, а все же с богатым подлецом теперь местами не поменяюсь…
— Ну, батюшка, тоже, я думаю, не раз сердце-то кровью обливалось, да кошки на нем скребли, когда богатый-то подлец в карете по городу катался, а вы у его подъезда на своей деревяшке от холоду подпрыгивали, поджидая его, — проговорила необычайно задорным тоном Марья Дмитриевна, не на шутку сердясь на старика.
— Бывало и это, — грустно ответил Флегонт Матвеевич. — Бывало и то, что себя ругал за свою честность, ругал за неуменье гнуть спину… Всего бывало, добрейшая Марья Дмитриевна: ведь и я тоже не плешивым да седым родился. С непривычки-то, да когда еще кровь горяча, куда как трудно гордиться своею честностью, прикрытою лохмотьями, да презирать подлость, разукрашенную золотом…
— Мой-то вот покойный Александр Захарович с этого-то и пить, батюшка, начал, — не без едкости заметила Марья Дмитриевна. — Вот она сладость-то в этом какая…