Шрифт:
Ксюша усадила её на место и погладила нежно по головке. Ласково спросила:
— Как ты поживаешь, голубушка? Сытно ли тебе?
— Слава Богу, не жалуюсь.
— Кушай, кушай. Я с тобой посижу, попотчую. Как же ты похожа на свою несчастную маменьку, Царствие ей Небесное!
Девочка спросила, продолжая уплетать ложкой кашу:
— А какая она была, маменька моя?
Женщина задумчиво улыбнулась:
— Шустрая, весёлая. Спорая да ловкая. На язык острая. Настоящая немка.
— И отец мой — из немцев?
— Нет, отец — бургундец. Лыцарь и маркиз. Великан ростом. Ну а маменька — маленькая, кругленькая...
— Не из благородных?
— Маменька-то? Нет. Из простых горожанок.
— А отец, стало быть, вельможа?
— О, ещё какой!
— Получается, родители мои не были обвенчаны?
Евпраксия смутилась, помолчала немного, но таиться не захотела:
— Да, выходит...
— Получается, что я — плод греха? — Васка смотрела на княжну не мигая изумрудными, пронзительными глазами, совершенно такими, как у Паулины-покойницы.
Опекунша взяла воспитанницу за руку:
— Для чего бросаться хлёсткими словами? По закону — греха, а по справедливости — плод любви. Ведь любовь всегда праведна.
— А твоя любовь к императору Генриху?
Изменившись в лице, Евпраксия ответила строго:
— Сей вопрос не для твоего разумения.
Девочка, поняв, что зашла слишком далеко, залилась густой краской. И, уставившись в миску с кашей, стала бормотать:
— Извини меня, матушка, мой свет, не подумавши брякнула...
Взрослая, смягчившись, вновь дотронулась пальцами до её расчёсанных на прямой пробор светло-русых волос:
— Ладно, ладно, не сержусь боле. Кто тебе напел про мою любовь к Генриху?
Девочка пожала плечами:
— Дык ведь все, кому не лень, бают...
— Вот ведь балаболы, ей-богу! Делать людям нечего, кроме как перемывать мои косточки. Ты не слушай их.
— Хорошо, не буду.
— А начнут говорить — не верь.
— Ничему не поверю, матушка, мой свет.
— Я одна знаю правду.
— Мне ея поведаешь? — Васка посмотрела на княжну снизу вверх, с любопытством.
Евпраксия произнесла твёрдо:
— Нет. — А потом пояснила: — Это никого не касается.
— Никого-никого?
— Совершенно. — Опекунша встала. — Заруби сие на своём маленьком носу. — Наклонилась и поцеловала девочку в лоб. — Доедай, допивай, и пойдём помолимся. Чтоб Господь наш Иисус Христос сжалился над нами. И над теми, кого мы любим. — Осенила её крестом и вышла.
И пока проходила в свои покои, вдруг подумала: «Ну а что, если сочинить Генриху письмо? Тайно передать через иудейских купцов? Завтра и отправить? Может, он теперь, после отречения, вновь захочет соединиться со мною?» Затворила дверь и, упав у себя в светёлке на колени в Красном углу, заломила руки, протянула их к иконе Матери и Младенца:
— Пресвятая Богородица, Дева Мария! Вразуми и наставь! Как мне поступить? Ведь моя жизнь без него — не жизнь!..
Киев, на следующий день
Отпевание Яна Вышатича в церкви Спаса на Берестове проводил сам митрополит Киевский и Всея Руси Никифор. Был он константинопольский грек, худощавый, с бородкой клинышком. Говорил исключительно на греческом и по-русски понимал плохо. Вкруг него и гроба сгрудилась со свечками высшая киевская знать: правящий князь Святополк Изяславич и его супруга-половчанка; брат покойного — тоже тысяцкий, Путята Вышатич; прочие бояре; из Переяславля прибыл тамошний князь Владимир Мономах; тут же стоял игумен Печерского монастыря Феоктист и игуменья Андреевской обители Янка. Резко пахло ладаном. Чистые, высокие голоса певчих трогали за самое сердце.
Ян Вышатич лежал в гробу и напоминал деревянную куклу. Совершенно не был похож на того молодцеватого воеводу, что сопровождал Евпраксию в Германию: басовитого, стройного, осанистого, несмотря на свои тогдашние шестьдесят с лишним лет, с золотой серьгой в правом ухе и раскатистым, задиристым смехом.
Как давно это было!
Евпраксия стояла и вспоминала. Восковая свеча горела в её руке, чуть потрескивая и тая. На душе было горько, пусто, одиноко, тоскливо...
Неожиданно услышала брошенное кем-то недовольным шёпотом: «Кто пустил сюда суку-волочайку?» — вздрогнула, подняла глаза. И увидела гневные глаза настоятельницы Янки.
Та напоминала ворону: в чёрном одеянии, узком чёрном платке, стягивавшем щёки, чёрном клобуке и с большим носом-клювом. Бледное невыразительное лицо... Синеватые недобрые губы...
К ней наклонился Мономах и сказал что-то на ухо. Янка фыркнула, дёрнула плечом, отвернулась. Мономах посмотрел на Опраксу и едва заметно кивнул: мол, не беспокойся, улажено. Значит, защитил. Ксюша облегчённо вздохнула.
Но ушла из церкви, не дождавшись выноса тела. Выскользнула тихо, не желая больше обращать на себя внимание. Да и надо было успеть до конца церемонии заглянуть к киевским евреям, чтобы передать заветную грамотку.