Шрифт:
Не знаю, буду ли я еще писать и заслужат ли мои сочинения опубликования, но пребывать в обществе литераторов доставляет мне неизъяснимое наслаждение. Ни одного слова о прозе жизни. Я по горло сыт разговорами о кадетской муштре и о чиновничьих бумагах. Вчера обсуждали стихи Туманского, поэзия коего приятна как «летом вкусный лимонад». Я не поклонник этаких пасторалей, но было занятно наблюдать, как осторожно, щадя самолюбие автора, высказывалась критика, как расцветал автор, выслушивая кисло-сладкие комплименты. Но самый интересный разговор начался после обсуждения. Заговорили о «Войнаровском», как видно по контрасту, желая изгладить, отделаться как-нибудь от приторного вкуса стихов Туманского.
Рыхлый, с лицом, наивным до ребячества, Дельвиг рассказывал, что Пушкин писал из Михайловского, что он бы купил у Рылеева строчку про палача: «Вот засучил он рукава…» А Греч, который, как видно, не любил ни Пушкина, ни Рылеева, не преминул заметить:
— А сколько придирок к Кондратию Федоровичу было высказано Пушкиным? Сколько он блох наловил? — и он начал высчитывать на пальцах: — В «Богдане Хмельницком» он написал, что в полдень в темницу проникал луч денницы. Каково? В «Олеге Вещем», что говорил о «щите с гербом России». Откуда же гербы при Олеге? Александр Сергеевич много веселился насчет посвящения к «Войнаровскому»: «Я не поэт, а гражданин», так прямо и сказал: «Коли ты не поэт, так пиши прозой».
Тут Булгарин даже как-то по-бабьи всплеснул руками:
— Да можно ли с такими ничтожными придирками обращаться к «Войнаровскому»? Разве что из зависти! Эта поэма истинно национальная. В ней все — чувствования, события, картины природы, — все русское! Это же чистая душа, в которой отсвечивается все благородное, возвышенное, преисполненное любви к родине и человечеству!
Дельвиг с обиженным видом нахлобучил очки потуже на переносицу и повернулся к Вяземскому, слушавшему Булгарина с улыбкой пренебрежительной.
Я не выдержал и спросил:
— Вам не нравится поэма Рылеева?
Кажется, это были первые мои слова, произнесенные в тот вечер. Что тут скрывать — я робел.
— Нравится, и даже очень. Но мне не нравится Булгарин. Похвалы его рассчитаны на то, что их передадут Рылееву. А они еще недавно были в ссоре, и Рылеев чуть ли не год с ним не раскланивался.
19. ЗА ПИСЬМЕННЫМ СТОЛОМ
По ночам он писал «Войнаровского». Поэма эта, как будто и не связанная ни с его вступлением в тайное общество, ни со спорами, какие бушевали вокруг «Истории государства Российского» Карамзина, на самом деле не могла бы быть ранее задумана, вернее, написана так, как она сложилась. Наступала пора зрелости: до сих пор он создавал свои многочисленные думы, также движимый пылом гражданственной души, но с быстротой необычайной, как бы по заготовленному заранее лекалу. В них он изображал события, поступки героя благородного, проникнутого лишь одной страстью — любовью к отчизне, неизменного от начала до конца. Он покорно шел за Карамзиным, который писал более событие, чем человека, во всей сложности его душевной жизни. Теперь что-то надо было делать иначе. И читать хотелось не Карамзина, а Байрона или «Кавказского пленника» и «Бахчисарайский фонтан». Трудно писать? А сюжет-то так прост! Племянника Мазепы, Войнаровского, после полтавской победы и гибели дяди отправляют в ссылку в якутские края, за ним следует его жена-казачка и умирает в сибирских снегах. Одинокий, угрюмый, несчастный, пересматривает он свою жизнь и понимает, что расплатился за свою доверчивую пылкость, обманутый речами коварного Мазепы.
Перелагая в стихи эту внешне нехитрую историю, он невольно шел на глубину, не задаваясь заранее такой целью.
В свое время много шуму наделала карамзинская «История». Восьмитомный труд в течение месяца разошелся тремя тысячами экземпляров. Неслыханный успех, еще небывалый в России. Пушкин говорил, что Карамзин открыл для своих соотечественников древнюю Русь, как Колумб Америку.
В столице только и толковали, что о Карамзине. Никита Муравьев негодовал:
— Карамзин утверждает, что история народов принадлежит царям. Но это же вверх тормашками! История принадлежит народу!
Передавали, что легкомысленный Пушкин в письмах друзьям высказался куда рассудительнее. Он считал, что еще не нашелся исследователь, способный оценить огромный труд Карамзина. Никто не сказал спасибо человеку, уединившемуся во время самых лестных успехов в свой кабинет, проведшему двенадцать лет в безмолвных трудах. Примечания к русской истории свидетельствовали обширную ученость Карамзина, приобретенную им в те лета, когда люди обыкновенные считают свое образование законченным и усилия к просвещению заменяют хлопотами по службе. Молодых якобинцев привели в негодование несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия, но ведь они тут же были опровергнуты самим автором, давшим верное описание событий самых варварских. Они забывали, что Карамзин печатал свою «Историю» в России, что государь освободил его от цензуры и сим знаком доверенности налагал на Карамзина обязанности сдержанности и умеренности. Карамзин рассказывал историю, каждый раз ссылаясь на источники, чего же еще можно требовать от него? Карамзинская «История» не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека.
Будучи в числе тех самых молодых якобинцев, о которых говорил Пушкин, Рылеев не соглашался с ним, но, упрекая себя за былое увлечение Карамзиным, испытывал щемящее чувство тоски, подобное разочарованию в любимой женщине.
Рылеев, не жалея времени, отыскивал точные этнографические подробности в журнальных статьях, в беседах с людьми, побывавшими в Якутии. В этих поисках он подружился с бароном Штейнгелем, родившимся в Сибири и долго работавшим там. Теперь, описывая юрту изгнанника Войнаровского, он употреблял слова точные, местные слова, каких он и не слыхивал ранее.
Погасло дн евное светило, Настала ночь… Вот месяц всплыл, И одинокой и унылый, Дремучий лес осеребрил И юрту путникам открыл. Пришли — и ссыльный, торопливо Вошед в угрюмый свой приют, Вдруг застучал кремнем в огниво, И искры сыпались на трут, Мрак освещая молчаливый, И каждый в сталь удар кремня В углу обители пустынной То дуло озарял ружья, То ратовище пальмы длинной, То саблю, то конец копья. … Вот, вздув огонь, пришлец суровый, Проворно жирник засветил, Скамью придвинул, стол сосновый Простою скатертью накрыл И с лаской гостя посадил.